Арт Small Bay

09

Монахиня
Светлана Ермолаева

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ВОЗВРАЩЕНИЕ ИЗ АДА

Сторож явственно ощутил, как волосы на голове зашевелились. Он открыл рот, готовясь заорать дурным голосом, но вырвалось лишь сиплое: «Кар-р…» Что было духу кинулся к дому священника, шепча: «Господи, спаси и помилуй!» На стук открыл сам отец Федор.
— Ты что, Алексей? Ночь на дворе...
— Батюшка, батюшка... там... — сторож махнул рукой вправо, в сторону прицерковного кладбища, — там... — губы его тряслись, и он с трудом выговаривал слова.
Отец Федор почувствовал неясный страх, глядя на бледного, трясущегося сторожа.
— Что там?
— Крест шевелится! — наконец выдохнул Алексей и облизал пересохшие губы.
— Ты не пьян ли? — недоверчиво качнулся к нему священник.
— Богом клянусь, в рот не брал! — еще и перекрестился — для пущей убедительности.
Сторож был горьким пьяницей, но поскольку на дворе стояла глухая ночь, ему можно было верить: успел с вечера протрезветь.
— Пойдем тогда, — отец Федор накинул на плечи теплую безрукавку, прикрыл за собой дверь.
Кладбище освещалось крупными звездами и полной луной. Не доходя нескольких метров до свежей могилы в углу, пристально глядевший на крест священник, вдруг остановился в изумлении и страхе: крест качнулся — замер, снова качнулся. Не веря глазам, он бросился вперед, слыша, как за спиной кряхтит сторож, видно, едва поспевая за ним. Вблизи отчетливо раздавались глухие удары, идущие из-под земли.
— Господи-боже, что же это? Неужто живого погребли? — вмиг догадался отец Федор, был на его памяти такой случай, еще когда он юным послушником в монастыре находился. — Беги скорее, Алексей, зови мужиков с лопатами. Живее, живее, он может задохнуться! И огонь захватите! Да, и к врачу сбегай...
Проследив, как сторож послушно затрусил с кладбища, священник нагнулся, пошарил возле могилы, нащупал заступ, у них обычай был — возле свежей могилы его оставлять, чтобы после осадки подправить, подровнять холмик. Скинув безрукавку, стал разрывать могилу в том месте, где должна быть голова. Земля рыхлая, лишь вчера засыпали, поддавалась легко, удары прекратились, послышался треск дерева. «Крышку, видать, ломает, — подумал отец Федор. — Господи, помоги несчастному!»
Человек десять мужиков полукругом стояли вокруг гроба. Покойник был без сознания, и врач осторожно растирал ему нашатырным спиртом виски. Наконец веки затрепетали, открылись глаза.
— Господи, что со мной? Где я? — Филипп, а это был он, непонимающе глядел в склоненное над ним незнакомое лицо.
— Все в порядке, юноша, вы будете жить, — врач ободряюще коснулся плеча. — А сейчас давайте подыматься...
Филипп, увидев в своем чудесном воскрешении знак Божий, приговорил сам себя на пожизненное затворничество.
— Батюшка Федор, так угодно было Господу нашему, чтобы я остаток жизни посвятил служению ему, вознося хвалу за дела его. Я жив, но я умер для всех живущих. Прошу, сохраните, насколько это будет возможно, мое воскрешение в тайне.
— Хорошо, сын мой. Хвалю тебя за благие намерения.
Я уже попросил спасителей твоих не толковать о случившемся. И договорился с игуменом Прокопием о помещении тебя в уединенной келье в его монастыре.
— Спаси и сохрани вас Господь, батюшка! — Филипп опустился на колени, приложился к руке священника.

Ночью он сел на поезд и уехал, чтобы никогда не вернуться в этот город, где единственный и последний раз в жизни с ним случилось чудо: он полюбил девушку, и она его полюбила. А несчастье отвергнутой любви будет сопровождать его оставшуюся часть жизни, которую он посвятит Богу.
После отъезда Филиппа отец Федор тихонько прошел в церковь, опустился на колени перед иконой Христа Спасителя, долго молился, чтобы обрести душевный покой после трагического происшествия. Он ощущал вину перед дьяконом Филиппом. Ведь это он похоронил живого! Правда, и остальные, кто видел умершего от голода молодого монаха, трогал его холодный лоб или прикасался к холодной руке, не усомнились в его смерти. И старенький церковный врач, приложив к запястью сухой, обтянутый пергаментной кожей палец, не ощутил даже слабого биения пульса. Три дня пролежал в холодной комнате Филипп, не один раз заходил к нему отец Федор, вглядывался в застывшее восковое лицо: нет, никаких признаков жизни. И тихо, почти тайком похоронили его под вечер в дальнем углу кладбища. Все же самоубийца, хотя и не совсем обычным способом лишил себя дьякон жизни: уморил голодом. Зачем? Почему? Так и не открылся на прощание, не покаялся, сказал лишь, что перед Господом отчет держать будет за свой поступок. А врач городской просто объяснил сей престранный, по мнению священника, случай.
— У него был самый обычный, правда, длительный голодный обморок. Самозащита организма. При этом наблюдаются все признаки клинической смерти, только современная аппаратура, осциллограф, например, определил бы жизнь в его безжизненном на вид теле. В комнате он дышал, хотя и был без сознания, а в могиле, естественно, стал задыхаться, когда легкие поглотили весь воздух. Но человек, — врач поднял кверху указательный палец, — существо живучее. Тем более такой молодой и здоровый, как ваш покойник. Конечно, к утру он задохнулся бы, ибо сам выбраться из-под толщи земли навряд ли смог бы. Хотя — кто знает! Но сторож появился вовремя.
— Да, да, не иначе знак Божий. Ведь он обычно бывает мертвецки пьян после похорон и спит до утра беспробудно.
А тут, говорит, будто за шкирку кто поднял и вывел из домишка да и повел по тропинке туда..
— Да-а, — врач покрутил головой, веря и не веря, — много тайного и непонятного вокруг нас. Бог спас и слава Ему.

Прошло время, отец Федор и виной мучиться перестал, и стал забывать красивого дьякона с его загадочной смертью и чудесным воскрешением. Неисповедимы пути Господни на небесах и на земле! Лишь Ему, Всемогущему, ведомо, для чего спас грешную душу раба своего, для какой высокой цели. Только ли для служения себе?
Филипп жил, если это можно назвать жизнью, затворником, довольствуясь хлебом и водой. Еду ему подавали через окошечко, как в тюремной камере. Да и сама келья напоминала камеру-одиночку: деревянное ложе, покрытое грубым холстом, в углу — икона с лампадой, под самым потолком — забранное решеткой небольшое окно. Правда, в отличие от заключенного Филипп был свободен. Небольшая дверь в келье, запиравшаяся изнутри, выходила в монастырский сад. По ночам затворник выходил ненадолго: подышать воздухом, размять затекшие от долгого стояния на коленях ноги, справить нужду, наконец, просто поглядеть в усыпанное звездами ночное небо. Он давно понял, что совершил тяжкий грех, пытаясь умереть. Не должно человеку нарушать срок, установленный Богом. Жить, страдая — вот подвиг, угодный Ему. И Филипп сам на себя наложил епитимью: молитвами и постом заслужить прощение Господа за то, что возроптал против Него. А если простит его Вседержатель, то непременно научит раба своего: как и где служить для большего блага Его. Надежда питала душу и ум, давала силы выносить затворничество.
— Позволь, игумен Прокопий, пожить затворником, — поклонился Филипп настоятелю монастыря, явившись к нему по просьбе отца Федора. — Молиться буду...
— Так ли велик грех, сын мой, что неволи требует душа твоя?
Игумен был стар, но держался прямо, говорил тихо и мягко, смотрел ласково.
— Да, батюшка игумен, велика моя вина пред Господом.
Нарушил я обет, данный Ему. Прощение должен заслужить.
— Уединения, значит, просишь? С братией вместе не хочешь Господу служить. Ну, что ж, проводят тебя в келью. Ступай с Богом!

Много времени прошло, а Филипп по-прежнему жил в келье. Исхудал сильно, оброс волосами, стал похож на отшельника. Чтобы не разучиться говорить, молился вслух. А вот слова обыденной речи стал забывать. Нет-нет да замелькают мысли о прошлом, и сразу лицо Лилии перед мысленным взором — правда, смутно, как в тумане. И хочется прошептать что-то нежное, ласковое, сокровенное, а не может вспомнить слов таких, чтобы выразить тоску и любовь. И выступит влага на глазах: от бессилья, и замолится Филипп истово, прогоняя наваждение. Исчезнет лицо девушки, затмит его лик Христа, взор его все проникающий во все уголки души человеческой. Во имя Отца и Сына и Святаго духа аминь!
Спустя некоторое время, как Филипп поселился в уединенной келье, по монастырю поползли слухи, один невероятнее другого, постепенно сложившиеся в легенду о Филиппе Воскресшем. Полюбил монах девушку-прихожанку, и она его полюбила. Но у монаха были обеты, и он не нарушил их. А когда стал бес искушать его плотской страстью, и он начал поддаваться искушению, оказалось, что его любимая тоже дала обеты Господу и потому отвергла его страсть. Они расстались, и монах, будто умом тронулся, стал морить себя голодом и заморил, и умер. Но Бог воскресил его, и встал он из могилы живой, и приблизил его Бог к себе, как сына, и наделил его могуществом: помогать людям в страданиях и болезнях.

И на самом деле с Филиппом происходило что-то непонятное. Скудная пища способствовала очищению организма от шлаков, и он, казалось, ощущал в себе каждый орган в отдельности и видел работу его, чувствовал движение крови по всем кровеносным сосудам: артериям, венам, капиллярам. Нервы, кости, мускулы, кожа все стало осязаемым. Есть такая фраза: видеть насквозь. А он ощущал насквозь себя. Ум его приобрел ясность необыкновенную, мысли текли четко и предельно кратко. Иногда он сам себя не узнавал, ему даже казалось не раз, не чужой ли разум вошел в него. Космический? Или Божий? Как и когда это могло произойти, он не знал. Может, в одну из ночей, когда он с восторгом глядел вверх: в небо, на звезды? И хотел парить там — в вечной невесомости. Если я так явственно ощущаю себя, то как будет с другими людьми? Смогу ли я ощутить также их? И также увидеть то, что я видел у себя?
Он как-то оступился в темноте, но успел упереться в ствол дерева, при этом вывихнул мизинец. Вернулся в келью, зажег свечу, осмотрел палец и будто рентгеном высветил то место, где произошло смещение тонких костей. Он осторожно потянул за кончик мизинца, слегка дернул, и кости встали на место. Как-то заболела голова, и он сразу ощутил то место, где спазм сдавил крохотный кровеносный сосуд. Филипп коснулся больного места подушечкой указательного пальца, слегка погладил точку сужения, и боль мгновенно улетучилась.
— Войди ко мне через сад, — обратился Филипп к монаху, приносящему еду. — Не бойся, брат. Можешь сказать игумену, что я звал тебя.
Монах, услыхав впервые голос затворника, испуганно замер, но ласковый, просительный тон тут же успокоил его: «Заговорил! Уже два года я ношу ему пищу, а он и слова не сказал».
— Хорошо, я сейчас, — и брат Григорий поспешил по длинному коридору к выходу из монастыря, так как келья затворника находилась в самом дальнем и глухом углу старинного здания.
— Как зовут тебя?
— Григорий.
— Войди, сядь, — сам Филипп стоял в углу, где икона.
— Монах, припадая слегка на левую ногу, прошел к стене, робко присел на край топчана.
— Что с ногой у тебя, брат Григорий?
— Оступился намедни, зашиб малость, — удивленно ответил Григорий: чего это он? За тем и позвал?
— Оголи лодыжку,— попросил Филипп.
Не меняя удивленного выражения лица, монах поспешно скинул ботинок, носок. Филипп, приблизившись, наклонился, обеими руками подхватил ступню, опустил на топчан. Монах повернулся корпусом следом, не спуская глаз с лица затворника. Тот поглядел секунду-другую, потом надавил слегка повыше косточки. Монах вскрикнул от боли.
— Вывих у тебя, брат. Потерпи немного, — левой рукой Филипп крепко придавил ногу Григория и, сосредоточив силу в правой, резко дернул к себе.
Монах успел только охнуть, по-прежнему не сводя взгляда с лица Филиппа.
— Вот и все. Обувайся.
Григорий обулся, встал на ноги, сделал два шага: ни хромоты, ни боли. Чудеса!
— Так ты костоправ, Филипп Воскресший?
— Кто так назвал меня?' — Филипп нахмурился: разве не осталось тайной его воскрешение?
— Все зовут.
— Но почему?
— Потому что знаем, как ты умер, а потом воскрес.
— А что вы еще знаете? — грустно улыбнулся Филипп.
Григорий покраснел и опустил глаза.
— Да разное говорят...
— Нет тайного, что ни стало бы явным. Эх, люди, люди, неискоренимо любопытство ваше, — он вздохнул. — Не костоправ я, не лекарь...
— А как же ты смог с моей ногой? — Григорий не отступался. — И вывих определил сразу, и вправил сразу?
— Случайно это, брат Григорий, — Филипп пристально смотрел в глаза монаху и видел, что не верит тот, что обязательно разнесет по всему монастырю о чудесном исцелении. — Иди с Богом, брат.
Загудел монастырь, что пчелиный улей, о чудесном даре Филиппа Воскресшего. Сам игумен Проколий поспешил к нему в келью.
— Прости, сын мой, что нарушаю уединение твое, — он склонился к окошечку. — Бог избрал тебя для помощи ближним твоим. Неужели ты откажешь им?
Филипп знал, что игумен придет к нему, и ждал его. Он подошел к окну, и лицом к лицу стояли они: Филипп со смиренным видом жертвы, готовой к закланию; отец Прокопий — со смущением, но и великой радостью в душе. Не зря он прожил долгую жизнь свою, если сподобился на старости лет чудо лицезреть в лице Филиппа Воскресшего. Едва услышал от Григория, что сотворил затворник с его ногой, тут же и поверил: это он, Мессия. И он, Прокопий, приютил и обласкал его. Разве не ждет его за это царствие Божие? И он сам прославится, и монастырь его обретет известность. Только бы уговорить Филиппа творить чудеса! И начнется к ним паломничество со всех уголков страны.
— Батюшка, не гневайся на меня. Я и сам не знал, что могу. Не было у меня такого никогда. Может, и впрямь Бог меня спас, чтобы я с его именем помогал людям в страданиях. Не уверен, так ли это. Но сколько сил хватит, все отдам, чтобы помочь, чем смогу. Господи, благослови раба твоего!
— Аминь! — игумен перекрестил Филиппа.— Ты перейдешь в другую келью, где сможешь принимать больных.

...И потекли годы — месяц за месяцем, день за днем. Спал Филипп мало, не более четырех часов, отходил ко сну с молитвой и поднимался — с ней же. Представив себя перед Всевидящим Богом и сотворив крестное знамение, произносил сперва: во Имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь! Отринув мысли о земном, сосредоточившись в себе и всем существом устремившись к Богу, с верой великой Филипп молился: Боже, милостив буди мне, грешному! Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистая твоея Матере и всех святых, помилуй нас. Аминь. Слава тебе, Боже наш, слава тебе. Царю небесный, Утешителю, Душе истины, Иже везде сый и вся исполняяй, Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси, Блаже, души наши. Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас. Слава Отцу и Сыну и Святому духу и ныне и присно и во веки веков. Аминь. Пресвятая Троице, помилуй нас, Господи, очисти грехи наши, Владыко, прости беззакония наши, Святый, посети и исцели немощи наша имени твоего ради. Господи, помилуй. Слава и ныне. Отче наш, иже еси на небесах! Да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь, и остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим, и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого. Аминь.
Не прекращался поток больных и немощных к ясновидящему — Филиппу Воскресшему. Не был он всемогущ, ибо — хотя и избранник Божий, но земной человек, сознающий свое ничтожество перед Всевышним, исправно исполняющий волю Его. Многие недуги определял он, проникая взором темных очей своих не только в больное место, но в самую, казалось, суть человека. Иногда из его уст срывалось вроде непонятное: — Душу лечить надо. Она больна!... Не одному, многим говорил он такие слова, когда видел, что внутренние органы здоровы, кости целы, но будто плесенью либо гнилью тянет от того, кто обратился к нему за помощью, жалуясь на общее недомогание, апатию, бессонницу, упадок сил.
— Здоров ты телесно, брат. Душу лечить надо.
Верили ему и не верили.
— Где она находится, душа-то? Как и чем ее лечить? — спрашивал худой, с бледным лицом и потухшими глазами мужчина.
— Душа — это любовь, жалость, милосердие, сострадание к ближнему, это добрые чувства наши. Нет ее, и нет человека, вместо него нелюдь — в образе человеческом, воплощение зла. Чтобы не случилось такого перерождения — из человека в нелюдь, с младенчества развивать надо в ребенке доброе, душевное, пробуждать в нем возвышенное... Ты не любишь людей, брат, желчь у тебя темная, горькая, отравляет она организм твой, отсюда твое недомогание. Попробуй Душу очистить от скверны, выучи молитвы... Вижу, неверующий ты. Ну, и не насилуй себя, волю свою. Вера изнутри к человеку является, пронизывает его всего, как дерево влагой. Молись о душе своей, попробуй вернуть в нее добрые чувства. Ступай с Богом, брат.

Прошло с полгода, и тот человек снова пришел к Филиппу.
— Ты не помнишь меня, божий человек?
Филипп, не узнавая, смотрел в худощавое, но не худое лицо, окрашенное слабым румянцем, в светлые, чистые, с удивительно добрым взглядом глаза. От человека явственно исходило приятное тепло, на него хотелось смотреть, с ним хотелось беседовать...
— Я узнал тебя, брат, ты несешь радость ближним. Душа твоя живет полной жизнью, ты не дал ей погибнуть. Ты пришел к Богу? Ты веруешь?
— По твоему совету, я молился, я старался в окружающих видеть прежде хорошее и стал постепенно чувствовать себя лучше. И наконец я понял, насколько безграничны человеческие возможности, неоднократно убедившись в этом. Я работаю санитаром в реанимационном отделении больницы «скорой помощи». Я вижу смерть и вижу людей: врачей-реаниматоров, которые разрывают ее объятия и спасают человеческие жизни. И я участвую, в меру своих знаний и умений, в этом поединке. Я нашел себя, свое предназначение, и я счастлив. К тебе, Филипп Воскресший, я пришел не только с благодарностью, но и за помощью. Я дежурил ночью, может, слегка задремал, дежурство было спокойное, и вдруг явственно слышу голос, тихий, но отчетливо произносящий слова: «На открытке — мать Лилия...» Трижды прозвучала эта фраза, я очнулся, возле меня никого не было. В палате, где я дежурил, под капельницей лежал мужчина, поступивший поздно вечером. У него была «белая горячка», его сняли с петли, буквально вернули с того света. Я поднялся, подошел к нему, он бредил, я наклонился и услышал: «Мать Лилия...». До этого он был без сознания, и я кинулся за дежурным врачом. Сменился с дежурства, пришел домой, а сон не идет. Кто такая мать Лилия? Почему открытка? Может, мать Лилия — святая? Вроде никогда о такой не слыхал, не читал, хотя после встречи с тобой я не только молился, но и многое прочитал: из церковной литературы. Имя Лилия мне нигде не встречалось. Я так и не смог уснуть, хотя и ощущал усталость после суток бодрствования. Не по своей воле, а будто кто заставлял меня, я вышел из дому и стал обходить книжные магазины, расспрашивал продавцов, но безуспешно. Стоял на автобусной остановке, автобуса долго не было, подошел к киоску «Союзпечати», от нечего делать стал разглядывать журналы, книги и вдруг — я глазам не поверил — наткнулся взглядом на изображение монахини.
Поверишь, руки тряслись, когда продавец подала мне набор открыток в обложке, на которой и была изображена «Мать Лилия»: репродукция с картины известного художника Игоря Черникова. В обложке оказалось два десятка открыток с его картин, в том числе и «Мать Лилия». На открытках стояли даты создания картин. Его ранние картины произвели на меня сильное впечатление, более поздние — показались аляпистыми, слишком кричащими, будто разные люди их писали. Я не понимал, зачем мне эти открытки, но купил набор. По всей видимости, мать Лилия — монахиня, может, даже игуменья в каком-либо монастыре.
Через трое суток я пошел на дежурство и прихватил с собой открытку. Тот мужчина был в сознании, но, судя по его виду, состояние у него было скверное: лицо желтоватое, губы потрескались, борода всклочена, а глаза, как у безумного — вроде ищет что-то взглядом, а может, кого-то, и найти не может. Я подумал, а вдруг открытка его успокоит, ведь в бреду он повторял: мать Лилия... Я подошел к изголовью, поднес к его лицу открытку. Мне тут же пришлось пожалеть о своей опрометчивости. Глаза у мужчины расширились, синий цвет мгновенно стал светлеть, как бы линяя, и мутнеть, губы затряслись, и вдруг он стал хрипло, задыхаясь, выкрикивать — в то время, как я стоял, потрясенный неожиданной для меня реакцией.
— Опять ты? До каких пор ты будешь меня преследовать? Я не виноват в твоем несчастье. Ты! Ты! Черная монашка... Везде ты! Я хотел избавиться от тебя, хотел покончить с собой. Зачем меня спасли? Каким проклятьем ты прокляла меня, праведница? Твое проклятье сбылось, радуйся! Я — никто, я пропал, я погиб, как творец. За что? Я не хотел, как можно вообразить такое? — смерти моей дочки Лилечки... Я художник, не пророк! Разве мог я знать, даже предполагать, что случится с тобой? Мать Лилия... Зачем? За что ты наказана так жестоко? Пусть я — я заслужил. Я предал тебя. В этом я виноват, и эта вина разрушила меня, мое творчество, мое здоровье, мою жизнь. Я ненавижу собственную картину. Не иначе Дьявол вдохновил меня. Прости меня, Лиля! Отпусти меня! Не терзай! Нет сил больше жить и страдать!.. Ты живая, но лучше бы ты умерла...
Я давно уже убрал открытку и молча слушал этого человека, его покаяние — не перед Богом, перед женщиной, изображенной на открытке. Покаяние художника перед собственной картиной. Он потерял сознание, и я позвал врача. Я не решился после расспрашивать этого несчастного, боясь за его рассудок. Я подумал, что у него больна душа, и хорошо бы ему обратиться к тебе, брат Филипп. Он выписался из больницы в удовлетворительном состоянии, я знаю его адрес, но прежде решил встретиться с тобой.
В начале рассказа Филипп слушал посетителя, как всегда, с ласковым вниманием, с привычной терпеливостью, но едва тот впервые произнес: «Мать Лилия» — как он вздрогнул, изнутри стал исходить непонятный жар и пробиваться слабой розовостью на восковые щеки, сердце забилось сильными, резкими толчками, и он полностью сосредоточился, будто перед обращением к Богу, на продолжении повествования. Наконец собеседник закончил, и после непродолжительного молчания Филипп опросил.
— Эта монахиня... Эта открытка у вас при себе?
— Да, — мужчина достал из внутреннего кармана пиджака паспорт, вынул вложенную в него открытку. — Вот...

Филипп знал, чье лицо он увидит под монашеским клобуком. Огромным усилием воли он унял дрожь пальцев, притушил вспыхнувший радостью взгляд и, медленно роняя слова, чтобы не выдать охватившего душу смятения, проговорил.
— Несомненно, это монахиня. Возможно, в сане игуменьи.
Между нею и художником — явная связь. Возможно, он получил специальное разрешение в епархии и писал ее портрет, — он перевернул открытку, посмотрел год, когда была написана картина: пять лет назад. — Это, пожалуй, единственное объяснение, которое мне кажется подходящим. Судить о чем-либо еще я не могу и не хочу. Чужая душа — тайна для людей, но не для Всевышнего. Помнишь, я говорил тебе, брат, что, свершая насилие над собой, к вере не придешь? То же и с душой. Неугодно Богу, чтобы тайны, открытые лишь Ему, были достоянием людей, которые несовершенны по своей природе, — он незаметно увлекся мыслью, — и потому вторгаться в чужую душу насильно — великий грех. Одно, несомненно: гнетет художника вина, отсюда и страдания душевные, и болезнь души. Неизвестно, захочет ли он прийти ко мне, смогу ли я помочь ему. Не всякая душевная болезнь излечима. Но облегчить страдания иногда можно. Что ты хочешь от меня, брат?
— А если я попытаюсь убедить его обратиться к тебе? Расскажу о себе. Я искренне хочу помочь ему, как ты когда-то помог мне. Но я — не ты, у меня нет дара, как у тебя.
— Попробовать можно. Если он сам изъявит волю и желание. Знаешь ведь, есть люди с трагической душой, питаемой страданиями. Избавь их от этой пищи, и потеряют они смысл жизни своей. И не всегда конкретен предмет их страданий, чаше бывает некое абстрактное понятие, к примеру, дисгармония личности и окружающего мира, особенно проявляющая себя у людей незаурядных, одаренных высокоразвитым интеллектом, ярким, своеобразным талантом. А ваш знакомый — художник и, судя по этому портрету, обладающий печальным, я бы; сказал, трагическим даром. Ты не мог бы оставить мне открытку? — наконец обретя самообладание, ровным, почти безучастным тоном спросил, он.
— Я и принес ее тебе. Может, пригодится при вашей встрече, которая, надеюсь, скоро состоится. Благодарю тебя за помощь, Филипп Воскресший! — он поклонился и вышел из кельи.
— Храни тебя Бог, брат! — осенил его вслед крестным знамением бывший дьякон.

Больше посетителей не было, и он остался один: со своей неожиданной, драгоценной радостью.
Четыре часа, отведенные для сна, пролетели, как мгновенья, — в сладких и горестных воспоминаниях. Филипп неотрывно глядел в печальные глаза любимой, единственной на земле, мысленно прикасался к ее бледным щекам горящими сухим жаром ладонями, к ее розовым, строго сжатым губам — опаленным горячим дыханием ртом. Давно забытая, почти умерщвленная в затворничестве, но не похороненная любовная страсть напала на него внезапно, будто ударив ножом под сердце, и смешались две истомы: любовная и смертная — в одно блаженное состояние транса, когда кажется, что вознеслась из тела душа в необъятную высь и поплыла, невесомая, чистая, безгрешная, как ангел божий, и соединилась в пути с другой душой,, и проникли они друг в друга и стали единым целым. Даже сильное плотское вожделение угасло перед душевным экстазом. Филиппу чудилось, что лицо на картоне живое — вот засияли радостью глаза, окрасились румянцем щеки, приоткрылись губы — для поцелуя... Он давно уже, не помня себя, шептал вслух.
— Лиля, Лилия, цветок мой белый, чистый, ангел мой, любовь моя и на земле и на небесах, радость моя вечная и нетленная, тебя ли я вижу, тобой ли любуюсь... Где ты, божество мое? Почему мы не вместе? Зачем я живу без тебя? Зачем ты живешь без меня? Разве мы не те половинки, которые блуждали по свету в поисках друг друга и, наконец, встретились, узнали друг друга? Почему мы расстались? Не может быть, чтобы разлука наша была угодна Богу! Бог помог нам встретиться! Это козни лукавого, это он разлучил нас, радость моя! Неужели ты — монахиня, игуменья?! Однажды ты отвергла мою любовь, подавила свои чувства. Я едва не умер. Бог воскресил меня, сделал ясновидящим, лекарем. Я искренне, исправно служил Ему. И служу. Именем Бога я несу людям исцеление, дарю им радость, сам будучи глубоко несчастным — из-за несбывшейся любви. Покойно ли тебе, любимая? Радостно ли ты исполняешь свой обет? Нет, нерадостно тебе, девочка Лиля, маленькая моя, печаль на лице твоем и в глазах твоих. Печаль глубокая, неизбывная. Господи, верю в тебя, но не верю, что Ты доволен разлукой любящих Тебя и друг друга. Помоги мне, Господи, припадаю к стопам твоим в слезах и надежде великой! Даруй мне радость — за все мои страдания, и я буду вечным рабом твоим...

Открытку Филипп спрятал под рясу, укрепив ее возле сердца. Окрыленный надеждой, он испытал необыкновенный прилив вдохновения. Народу было много, но он не ощущал усталости. Казалось, его внутреннее зрение стало еще яснее, пронзительнее. Тело после бессонной ночи казалось бесплотным. Посетители шли один за другим, он ставил диагнозы, давал советы, вправлял легкие вывихи, устранял головную боль, причиной которой являлся спазм одного из сосудов мозга.
В келью вошла женщина в монашеском одеянии. Филипп отчего-то внутренне содрогнулся, его приподнятость как рукой сняло. Женщина была сильно исхудавшая, ему показалось, что худоба ее недавнего происхождения, лицо бледное, морщинистое, хотя и не старое, нос, испещренный красными прожилками, позволял догадываться о пристрастии к спиртному. Пожелтевшие белки глаз указывали на единственно верный диагноз: болезнь печени. Женщина еще и слова не произнесла, а Филипп знал, что ей помочь уже никто не сможет, цирроз неизлечим.
— Батюшка, — качнулась к нему вошедшая, — я не лечиться пришла, знаю, что умру, и смерть жду с покорностью и смирением. Грешница я великая, оскверняла душу свою блудом, может, оттого и устала жить в вечном разладе между плотью непотребной и душой-страдалицей. Доктор сказал, и месяца не протяну. Я и решила поспешить, увидеть тебя. Еле поднялась с постели, сестры перепугались даже, но отпустили с Богом в дорогу. Не помню, как и добралась до тебя. Сил нет стоять...
Филипп подхватил ее, будто былинку какую, почти отнес на топчан, усадил, прислонив к стене, налил в стакан настоя из трав, помог выпить. Женщина прикрыла глаза, посидела некоторое время молча. Заговорила слабым голосом, делая паузы после каждой фразы.
— Из женского монастыря я, сестра Анна... Давно слух у нас прошел о Филиппе Воскресшем... Лишь недавно связала я обрывки нити единой... Прошлое с настоящим...
Фразы были непонятные, и Филипп грешным делом подумал, не заговаривается ли смертельно больная женщина, но продолжал терпеливо слушать, интуицией предугадывая, что визит этот принесет ему неожиданную, важную весть. А сестра Анна продолжала.
— Засело в мозгах у меня почему-то имя твое: Филипп. Да еще разговоры о воскрешении твоем необыкновенном. Сначала отмахивалась, думала, сказки это, реклама для очередного прохвоста-вымогателя денег у дурачков наивных.
Лишь недавно осенило меня: во сне, правда. Слово услыхала: запостился. Вскочила я среди ночи сама не своя, чуть с постели не упала. Боже Всемилостивый, как же я могла забыть! Несколько лет назад тоже слух у нас пронесся: дьякон Филипп, который службу нес в церкви города Н., запостился: от голода умер. В то время у нас послушница новенькая объявилась: сестра Лилия. Незадолго до известия о смерти дьякона они с игуменьей как раз в том городе были, у священника тамошнего отца Федора останавливались. Так я слыхала, она в обморок упала, когда случайно узнала о дьяконе Филиппе. Сильно болела после этого, едва тоже не померла. Я еще, помню, подумала тогда, подозрительно все это. Либо раньше они были знакомы, может, влюблены были друг в друга, либо в поездке повстречались, и что-то между ними произошло... Разное лезло в голову, но расспрашивать не решилась, не принято у нас, да и Глафира, игуменья наша, запрет на эту тему наложила. Вот и решила я хоть перед смертью узнать, не ты ли тот самый Филипп. Имя уж больно редкое...

Филипп давно уж стоял ни жив ни мертв, каждому слову внимая, будто откровению божьему.
— А сестра Лилия... Подожди, я сейчас... Отдохни... — он вышел за дверь, достал заветную открытку и тут же вернулся в келью. — Не она ли это? — он протянул женщине изображение.
— Господи! Да почему же она в таком виде? На открытке, как актриса какая-то... — женщина с недоумением, граничившим с возмущением, смотрела на кусок картона.
— Разве она не монахиня? Не в монастыре?
— Что ты, брат, Господь с тобой, давно уж нет ее...
— Умерла? — с ужасом в голосе выкрикнул Филипп, руки его мгновенно оледенели.
Женщина так и вперилась глазами в его лицо, слабая улыбка тронула ее бескровные губы.
— Жива, брат Филипп, жива наша Лилечка, Лилия Евгеньевна. Вижу, тот самый ты Филипп. Вот и хорошо, вот и славно. Может, и простит мне Господь грехи мои за богоугодное дело. Вижу, до сих пор любишь ее... Да и как не любить умницу такую да красавицу да душой добрую и щедрую на тепло и ласку к людям. Я тоже люблю ее и помню, да давно вестей о ней не имею. Может, ты найдешь ее и передашь ей мой прощальный привет.
— Да где же она, Анна? — нетерпеливо выкрикнул Филипп.
— Да там же, в городе своем родном, к родителям вернулась, женское товарищество какое-то организовала. Из монастыря нашего к ней Павлина Владимировна отправилась в помощницы. Лет пять уж вестей о них нет, но, думаю, все хорошо у них. Портрет, правда, странный и давнишний, видать. Она в такой одежде была, когда сбежала от игуменьи в городе. Постриглась в монахини почти сразу, как выздоровела — после известия о твоей смерти. Старшей сестрой была, да не выдержала порядков наших, не ужилась с Глафирой, взгляды у них разные оказались и методы тоже. Ну, да это долгая история. Открытка-то — с фотографии?
— Нет, репродукция с картины известного художника.
— Ишь ты, блажь какая у него возникла: нарисовать Лилю монахиней. Знакомый, наверное. Узнал, что она была в монастыре, одежда у нее была, ну, и взял да нарисовал.
Она к одежде и лицо сделала печальное. Монашкам улыбаться не положено.
Слушая бесхитростные рассуждения Анны, Филипп и сам подумал, а почему не так? Именно так все и было. Решил художник соригинальничать, или сама Лилия захотела оставить память о прошлом. И то, и другое вполне объяснимо и допустимо.
— Рада я, что повидала тебя, Филипп Воскресший, что есть кому Лилечке привет передать от Анны непутевой. Мы ведь с ней близки были, как подруги, да Глафира быстро нас разлучила. Устала я, мочи нет. Попью еще травки твоей да подамся в путь. Прощай! Храни тебя Господь, брат во Христе, — она перекрестила его и вышла из кельи.

Успокоенный было Филипп взял с топчана открытку, посмотрел на печальное лицо Лилии, и будто током его ударило: «Нет! Нехорошо ей. Несчастье с ней». В мозгу возникли все до единого слова художника, переданные Филиппу в точности приезжавшим недавно медбратом. «Что могло с ней случиться? Какое отношение к этому имеет художник? Он разговаривал с ней на «ты», по-видимому, они близко знакомы, может, друзья. А если любовники? — мысль была невыносима, и Филипп мгновенно ощутил горечь утраты, его захлестнула обида, но тут же он и опомнился: — А впрочем, что в этом неожиданного? Почему я решил, что она одинока и одна? Я для нее давно умер. Почему она должна была хранить мне верность? С какой стати? Мы не были супругами, любовниками, наша любовь вспыхнула, как звезда, и погасла, упав на землю. А если бы в живых не было ее? А я вернулся бы в мирскую жизнь?! Как бы я поступил? Продолжал бы любить ее и хранить верность своей любви? А если бы встретил женщину, похожую на нее? Неисповедимы пути Господни, и невозможно провидеть будущее свое. Этот художник, конечно, имел с ней самые близкие отношения и чем-то сильно обидел ее, иначе не мучился бы виной. Он говорил о предательстве. Но предать можно и друга, — как не хотелось верить Филиппу, что художник был любимым человеком Лилии. — О какой дочери Лилечке он говорил? Не нашей, а моей... О ее смерти... А последняя фраза, что она означает: «Ты живая, но лучше бы ты умерла»? Неужели несчастье Лили в том, что она, по какой-то трагической случайности, стала калекой? Разве можно желать смерти здоровому человеку? А вот калеке: обузе для близких, нередко, даже в большей степени — для себя самого, из милосердия можно.» Филипп вспомнил когда-то много лет назад прочитанное в журнале, как с согласия неизлечимо больных пациентов, доктора отправляли их в мир иной с помощью инъекций. Тогда подобное милосердие представилось ему обычным убийством, грехом смертным. Не только человеку, любой твари божьей определен срок Всевышним. И прерывать чью-то жизнь насильственно: значит обрекать душу на вечное мучение за содеянное. Такой грех не замолить, не искупить. Многое прощает Бог, но не смертоубийство. Не будет покоя Филиппу, пока он не узнает, что с Лилией, о каком несчастье говорил художник.

Впервые за несколько лет направился дьякон Филипп на исповедь к отцу Прокопию.
— Прими смятение мое, батюшка, — упал он перед ним на колени. — Исповедаться хочу.
Сильно удивился отец Прокопий, но виду не подал, накрыл епитрахилью голову Филиппа и замер, весь обратясь в слух, стараясь и слова не пропустить из взволнованной речи Филиппа Воскресшего. Долго говорил исповедующийся, наконец, замолчал. Отец Прокопий, потрясенный до глубины души откровенностью Филиппа, тоже помолчал, приходя в себя, затем проговорил, слегка запинаясь, несколько фраз об отпущении грехов и тут же смутился душой. Разве любовь — грех? Страстное желание помочь любимому человеку в беде — грех? Благость это Господня, благодать.
— Встань, сын мой! Бог тебе в помощь! Скольким больным и немощным, чужим тебе людям помог ты, не думая о награде за труды свои, довольствуясь словесным выражением благодарности. Неужели я буду удерживать тебя сейчас, когда ты стремишься помочь любимому человеку? Я буду молиться за вас обоих. Будь уверен, сын мой, твоя келья, твой дом, и я, отец твой не по сану, по любви и расположению к тебе — будем ждать твоего возвращения либо радостной вести о твоем благополучии. А теперь — простимся, Филипп, сын мой!
Троекратно прикоснулся отец Прокопий к щекам Филиппа, сотворил крестное знамение нагрудным крестом, Филипп в свою очередь поцеловал крест, прикоснулся сухим ртом к руке Прокопия, поклонился низко, в пояс, и вышел из исповедальни.

Стоял конец августа, тихо, нежарко кончалось лето. В неподвижном воздухе пахло увяданьем: травы, цветов, деревьев. Кое-где уже появились предвозвестники осенней поры: желтые, оранжевые, багряные листья. С веток свисали тонкие, радужные в неярком солнце паутинки.
Отец Прокопий позаботился не только об одежде для Филиппа, а дал также ему достаточно денег, чтобы хватило на какое-то время. В городе Н. в небольшом собственном доме из двух комнаток и маленькой кухоньки проживала родная младшая сестра Прокопия. Муж ее давно умер, дети разъехались кто куда, и она жила одна, поддерживая связь с братом редкими письмами. К ней и направил Прокопий дьякона Филиппа, вручив ему адрес и записку для сестры: Меланьи Петровны.
Едва устроившись в одной из комнаток, немного передохнув с дороги и перекусив жидкой похлебкой из овощей, предложенной хозяйкой, Филипп отправился в адресный стол. Заполнил бланк, заплатил деньги и через три минуты держал в руках адрес Лилии. Не теряя времени, он отправился на улицу Герцена, быстро нашел нужный дом, поднялся на третий этаж и остановился перед дверью. От быстрой ходьбы с непривычки гулко колотилось сердце, градом струился пот. Филипп отдышался, аккуратно протер лицо носовым платком: «Неужели я увижу ее прямо сейчас? Так просто и легко? Через столько лет...» Ему даже в голову не приходило, как Лилия может прореагировать на появление выходца с того света. Эгоистичный, как большинство мужчин, он был занят собственными переживаниями. Наконец он поднял руку, чтобы нажать звонок, но не решился. Пару минут походил взад-вперед по лестничной площадке. Внизу хлопнула дверь, и он поспешно нажал звонок. Почти сразу послышался женский голос.
— Кто там? Кто вам нужен?
— Черняевы здесь живут?
Дверь приоткрыли через цепочку.
— А вы кто? — спросила молодая рыжеволосая женщина.
— Я знакомый Лилии Евгеньевны.
— Не знаю такую. Мы с мужем арендовали квартиру у пожилых супругов, женщину по-другому зовут.
— Это родители Лилии Евгеньевны.
— А-а-а, ну, конечно, хозяина зовут Евгений Иванович. А я и не знала, что у них есть дочь, — женщина убрала цепочку, но пригласить незнакомца в дом, вероятно, побаивалась.
— Мне дали ее адрес в адресном столе. Как же так?
— Возможно, она здесь лишь прописана, а живет на частной квартире или у любовника, — женщина кокетливо улыбнулась.
Филиппа передернуло, но он не подал виду, как его кольнуло слово «любовник».
— Возможно. А у вас есть адрес супругов?
— К сожалению, нет. Мы сняли квартиру на год, оформили договор у нотариуса, выплатили сразу всю сумму. Мне кажется, они уехали из города. Иначе, какой смысл? Сдать свою квартиру, чтобы снять чужую?
— Значит, ни адреса, ни телефона они вам не оставили?
— Я бы не стала скрывать от вас, — по тону чувствовалось, что женщина настроилась на доверительный лад, увидев, что незнакомец искренне расстроен ее сообщением. — Я могу вам дать номер нашего телефона. Позванивайте, может, кто-то из них объявится. А что о вас оказать?
— Спасибо, я буду вам очень благодарен. Обо мне говорить не стоит, с родителями Лилии Евгеньевны я незнаком. И вообще я в городе проездом, долго не задержусь.
— Как знаете. Запишите номер.

В городах и весях, как и во всей необъятной, некогда могучей державе — Союзе Советских Социалистических Республик, царил хаос. Будто и впрямь близился конец света: 2000 год. Как карточные домики, разваливались некогда устойчивые государственные структуры. На слегка расчищенном фундаменте появлялись некие уродцы периода многочисленных, но бестолковых экономических реформ: общества, товарищества; малые предприятия, частные лавочки, деятельность которых сводилась не к тому, чтобы «что-то произвести, что-то дать полуголодным, полуодетым массам, оказавшимся на грани бедности, а чтобы брать, хапать, грести. Сколотить капитал и прикрыть лавочку, как обанкротившуюся, а то и просто смыться, прихватив с собой деньги, как обыкновенным налетчикам-грабителям. Другая категория бизнесменов, стремящихся к быстрому обогащению, подвизалась на ролях посредников; между непосредственными производителями продукции, пользующейся спросом, и многочисленной армией комков, рьяных бабулек в местах скопления людей, обычно возле магазинов, в которых — шаром покати, дюжих молодцев и молодиц, в бытность существования СССР заклейменных как тунеядцы. Одурманенные, будто наркотиком, легким заработком, посредники, перекупщики, оптовики — неумные, необразованные, духовно неразвитые, швыряя деньги пачками на спиртное, жратву, заграничные шмотки и, разумеется, на доступных, продажных женщин, тешились иллюзией красивой жизни. Пороки процветали, нравственность хирела.

Редкие люди — в одиночку или небольшими группами, пытались удержать, сохранить то хрупкое, неосязаемое, неуловимое, имя которому — Духовность, от распада и уничтожения, от смерти и забвения. Деньги, деньги, деньги — материальные блага, тлен, а духовное богатство — вечность — невостребованная в картинных галереях, в библиотеках, в книжных магазинах, сдающих почти все помещения в аренду комкам, чтобы выжить, а самим ютящимся в углах. Книги и спиртное, книги и женское белье, книги и презервативы. Да здравствует массовая культура жратвы и пития!
Толпы безработных, пенсионеры, за исключением бабулек, занятых торговлей, влачащие жалкое существование — с одной стороны, и бизнесмены всех мастей — с другой. Коррупция, как огромные трещины в земной коре при землетрясении, покрыла тело общества. Бесклассовость, существовавшая в мифе о коммунизме, ушла в небытие вслед за апологетами коммунизма. Богатые и примыкающие к ним, те, кто пытается разбогатеть; бедные и примыкающие к ним, те, кто пытается избежать бедности.
Родители Лилии сдали квартиру в аренду по двум причинам: из-за нужды и невыносимой горечи воспоминаний о дочери, о внучке. Деньги поделили, Евгений Иванович уехал в деревню к сестре: хоронить останки сельского хозяйства, Александра Степановна поселилась в однокомнатную секцию к своей новой приятельнице: верующей бабе Дуне, которая убирала в церкви, просила милостыню, тем и пробивалась. Александра Степановна устроилась в бибколлектор, оформляла заявки на приобретаемые библиотеками книги. Работы было мало, и директор взяла ее на сокращенный рабочий день, до обеда. Конечно, и зарплата была вдвое меньше, но Александре Степановне хватало. Иногда она подменяла кого-нибудь в церкви; мыла полы, торговала иконками, крестиками, свечами. Едва не ежедневно навещала дочь, безропотно неся свой тяжкий крест. Состояние Лилии было стабильным, в лекарствах она почти не нуждалась. И слава Богу!

Лекарств в больнице и спецаптеке не было, близкие больных доставали необходимое сами, кто где мог: покупали втридорога на рынке, заказывали родным и знакомым в ближнее и дальнее зарубежье. Больница с каждым днем приходила во все более плачевное состояние. Полштата разбежалось: из-за низкой зарплаты, остались лишь истинные энтузиасты своего дела — доктора, медсестры, нянечки по призванию или по складу своей натуры. Мебель ломалась, белье ветшало, посуда билась, питание становилась все скуднее, порции уменьшались. Средств, отпускаемых из государственной казны, не хватало и при все возрастающих ценах хватить не могло. Родители и близкие родственники помогали, чем могли, то есть, всем. Носили еду, стирали и штопали постельное белье и больничную одежду, мыли больных, подстригали им волосы, стригли ногти. Несмотря на общие усилия медперсонала и близких, гигиена оставляла желать лучшего, и больные страдали от вшей и чесотки. Положение было не менее тяжелое, чем в военное время. А война и шла во многих республиках бывшего Союза.
Александра Степановна нередко добровольно дежурила по ночам, лишь бы почаще находиться возле дочери. Она не переставала надеяться на чудо, ежечасно вознося молитвы к Господу о здравии дочери. Вдруг помраченный горем разум дочери просветлеет? Вдруг ее помертвевшая от горя душа оживет? Несчастная мать, сердце которой каждый раз заходилось в рыданиях при виде единственного дитя...

Филипп, расстроенный и потерянный, выйдя из дому, уселся на скамью во дворе. Долгие годы затворничества сделали его неразговорчивым, необщительным. Соседей расспросить он не решился. Кто он такой? С какой стати с ним вообще должны разговаривать? Тем более, сообщать какие-то сведения о соседях. Может, у него дурной умысел в голове. Искать товарищество, о котором он ничего не знает: ни названия, ни рода деятельности — что иголку в стогу сена. Да и существует ли оно до сих пор? Может, распалось. Искать родителей? Еще бессмысленнее. Их наверняка нет в городе. Остался единственный шанс: найти знакомого санитара в больнице скорой помощи. Даже имени его не знал Филипп, не говоря о фамилии. Но лишь через него можно выйти на художника. Захочет ли тот говорить? И жив ли он вообще? Покушался ведь на самоубийство...
Больницу он нашел быстро. Реанимационное отделение располагалось в первом корпусе возле ворот. В приемном покое за столом сидела пожилая женщина и что-то писала. Филипп вежливо поздоровался, спросил, не дежурит ли сегодня мужчина-санитар. Женщина ответила.
— У нас два медбрата. Вам который нужен: молодой или постарше?
— Постарше, — убежденно оказал Филипп.
— Он через час заступает на дежурство, здесь появится.
— Спасибо,— поблагодарил он женщину и вышел во двор, сел неподалеку в беседке, откуда были видны ворота и калитка, и стал ждать, решая, что можно сказать, а что нежелательно, и стоит ли вообще связывать свой интерес к художнику с Лилией. Он собирался беседовать с Игорем Черниковым наедине и вопросы задавать не в лоб, лучше бы выяснить обстоятельства, так или иначе имеющие отношение к ней, окольными путями. Самое удачное, если бы художник сам заговорил о Лилии. Долгое время общаясь по роду своей деятельности с разными людьми, Филипп научился разгадывать характер человека, выбирая в зависимости от этого индивидуальный подход к нему, чтобы вызвать на откровенность, особенно в тех случаях, когда не обнаруживал физического нездоровья. Поэтому и теперь он не стал гадать, как сложится разговор и сложится ли вообще. А санитару о Лилии вовсе незачем знать. Проще простого объяснить свое появление в больнице, что он в городе по делам и ненадолго, вспомнил якобы о его просьбе и заглянул по пути. Да санитар, похоже, не из любопытных, даже не попытался расспросить художника о женщине, изображенной на открытке.
Филипп узнал своего знакомого издалека и поспешил навстречу. Они поздоровались.
— Вас трудно узнать в этой одежде, ей-Богу! Неужели покинули монастырь?
— Нет, приехал в город по делу. Да вспомнил о вас...
— Рад вас видеть... — медбрат замешкался. — Как к вам обращаться, кстати?
— Можно просто по имени, мы почти ровесники, да и в мирском я. А вас как зовут?
— Виктор. Виктор Манко. Филипп, я на дежурство заступаю, подменить некому. А вам, наверно, одному неловко пойти к художнику?
— Право, не знаю, — неуверенно молвил Филипп, в душе довольный, что обстоятельства пока складываются удачно.
— Хотя — почему, собственно? — продолжал Виктор. — Я на днях виделся с ним, рассказал о вас, о ваших чудесных способностях. Он выглядел заинтересованным, правда, не изъявил бурного желания насчет поездки к вам, пробурчал что-то о занятости, а когда заметил, что я огорчился, поспешил успокоить, что с радостью отправится со мной, но не раньше, чем через пару недель. На том и расстались с ним.
— Это уже лучше, чем являться незнакомым и незваным, — сказал Филипп. — Я плохо знаю город. Может, объясните, как мне добраться до дома художника?
— Ну, конечно. Отсюда как раз идет трамвай без пересадки.

На короткий звонок дверь открыл худой, если не сказать, изможденный, одного роста, а, возможно, и возраста с Филиппом мужчина. О том, что он сильно пьян, можно было догадаться сразу: по резкому, неприятному запаху водки, по мутному взгляду синих глаз в красноватых веках.
— Ты кто? — заплетающимся языком опросил он. — Мой двойник, да? Мой черный человек?
«Пьяный, а разглядел», — удивился Филипп. Они действительно были похожи, особенно на беглый взгляд. Оба высокие, худощавые, длинноволосые да еще усатые и бородатые, но художник синеглазый шатен, а Филипп — кареглазый брюнет.
— Меня зовут Филипп Воскресший, я живу при монастыре и лечу по мере способностей, данных Богом, больных телом или душой. Вам говорили обо мне, а мне — о вас. Виктор, санитар, помните?
— Так ты — монах-лекарь? Что за напасть на меня: то монашка, то монах. Черные люди... Помнишь у Есенина: черный человек? А вокруг меня: целая толпа. Ха-ха! — он не рассмеялся, а растянул рот в гримасе смеха и выдохнул свое «ха-ха». — По мою душу, значит, явился? Ну, входи. Монах все-таки приятнее черта. Да еще в цивильном... Прошу, как вас там...
Филипп вслед за хозяином прошел по почти пустому коридору с голыми, давно немытыми полами, ступил через порог комнаты и остановился, уперевшись взглядом в одиноко висящий на стене портрет: «Так вот с чего была сделана репродукция!» Он резко отвел глаза, оглядел небольшую комнату. Там и сям стояли прислоненные к стенам, валялись на полу несколько десятков небольших по размеру картин. Слева располагалась кушетка, справа — сервант, прямо возле окна: стол без скатерти, застеленный газетами. На столе: остатки пиршества в одиночестве. Комната была явно запущена, хозяин— явно опустившийся человек.
— Проходи. Из окна вид приятнее, — пригласил художник, трезвея на глазах. — Пить будешь?
— Спасибо, не употребляю,— вежливо отказался Филипп, примостившись на краешке стула слева от стола.
— Ну, да — не пью, не курю, не пре-любо-дей-ствую! Монах в красных штанах, то есть, в черных. А я выпью, — он налил полстакана. — Твое здоровье! — выпил одним духом. — Эх-х, горько- сладкая зараза! — он аппетитно захрустел луковицей.
— Филипп внимательно, но ненавязчиво смотрел на сидящего напротив мужчину и терялся в догадках: что общего могло быть у Лилии с этим пьяницей, пусть и художником. Что свело их? Чем кончилась их связь? Дружеская, любовная, супружеская? Ел художник, правда, аккуратно, задумчиво глядя за окно: на крышу соседнего дома, по которой разгуливали голуби. Наконец он перевел взгляд на гостя.
— Так и хочется нарядить тебя во все черное, монашеское. Так и вижу тебя. Жаль, написать не могу. Кончился Игорь Черников, выдохся, сгинул, спился. А все она — черная монашка, Лелька-ясно солнышко, мать Лилия... — он ткнул пальцем в сторону портрета, помолчал.
Филипп замер, весь обратился в слух: «Вот сейчас, сейчас, только не мешать, не торопить, не прерывать...»
— Не понимаю я вас, черных людей, и никогда не понимал и, наверное, уже не пойму. Сами себя без принуждения, наоборот — добровольно, лишаете радостей духовных, удовольствий плотских. Равносильно, что преступник добровольно садится в тюрьму или идет в зону. Так ему и место там. А он всеми силами и способами старается избежать заслуженного наказания. А вы за что себя наказываете, запираясь в монастырских кельях? Какая на вас вина лежит? За какие преступления? В чем разница между вами и зеками? Я ясно излагаю мысль? — обратился он к безмолвному гостю.
— Ваши вопросы не лишены глубины, а рассуждения довольно толковы, на мой взгляд. Могу попытаться ответить, хотя подобные аналогии мне лично в голову не приходили. Вы правы, мы добровольно лишаем себя плотских удовольствий. Но насчет духовных радостей вы ошибаетесь. Мы не суетны, а значит, большую часть времени можем уделять именно духовному совершенствованию, умственному развитию. Вы говорили о вине. Вина лежит на всем человечестве, которое погрязло во грехах. Несть числа этим грехам!.. Кто-то же должен молить о прощении! Этим мы и занимаемся. Все обусловлено в природе, все находится в равновесии: добро и зло, грешники и праведники, действия и противодействия...И разве образ жизни, который я выбрал добровольно — наказание? Я так не ощущаю. Приношу пользу людям — это ли не благо, не радость духовная?
— Складно чешете, прямо пропаганда и агитация вкупе, — хозяин вдруг взвился и стукнул кулаком о стол. — Да неестественно это, против природы-матери, здоровые мужики и бабы любить должны, детей рожать, а не усмирять зов плоти молитвами до одурения и постами до истощения. Тоже мне, философ монастырский! Посмотри на себя, мужик красивый, все при тебе, свистни только, десять девок набегут, так тебя растак!
— Вы говорили о любви. А какая любовь, если я один, а их — десять? — чуть усмехнулся Филипп, уязвленный злостью художника.
— Ну, ущучил, брат. А тебе, оказывается, палец в рот не клади, — он тоже усмехнулся: зло. — А, ну вас, психов ненормальных!
Он снова налил полстакана водки, выпил залпом, выдохнул, кинул в рот кусочек черного хлеба, жевал и косился в сторону портрета.
— Жена моя бывшая. Тоже монашкой была, да сбежала оттуда, очухалась, видать, не захотела молодость губить. Я ее девчонкой знал, проституткой была, а потом внезапно исчезла. Оказывается, в монастырь подалась, блудница, грехи замаливать, — злой, скабрезный тон постепенно смягчался, становился задушевным.
Филипп прикрыл глаза, чтобы скрыть вспыхнувшую вдруг ненависть: «Как он смеет? О Лилии? О святой? Господи, не дай мне впасть во грех гнева!..»
— Искал я ее, потому что любил. Не такая она была, как другие. Телом, конечно, торговала — профессия, куда денешься.. А душу сохранила, не испачкала. Вон она, душа-то ее, вся в глазах отразилась. Единственный портрет, который я написал. Больше ни разу не смог. Никого. Никогда. Пока искал ее, женился, дочка родилась, Лилей назвали. А лет через пять-шесть и Лилия Евгеньевна появилась, случайно встретились. Любовь моя еще пуще разгорелась. А она... Никогда меня не любила, жалела, да, но не любила. А вот в Лильке души не чаяла. Когда жена моя после автомобильной аварии умерла, Лилия только из-за дочки моей замуж за меня выйти согласилась. А я ведь не чурбан, я художник! У меня чувства тонкие, душа ранимая... Не хотела она меня как мужика, не хотела и все. И другого не было, это я точно знал, не такая она, праведница. Я ее силой брал, пока не надоело. А тут подвернулась одна юная шлюшка, заарканила меня да еще и забеременела, уверяла, что от меня. Одним словом, гадом я оказался и подонком. Жена меня в люди вывела, благодаря ей меня в члены Союза художников приняли, известность появилась в нашей провинции. А штука вся в том, что любовь ушла от меня, душа опустела. Расстались мы с Лилией, дочка с ней осталась, сошелся со Светкой. Дочка умерла, Лилия... А все подруга ее, ведьма эта Катька хромая, накаркала со своим проклятьем... Видишь?.. — художник совсем отяжелел, глаза его осоловели, он махнул рукой непонятно куда. — Грязь, запустение, тьма... А я? Что со мной сталось? Неудачник, бездарь, пропойца, и здесь, — он ударил себя кулаком в грудь, — пустота... жуть... смерть....
— Ваша бывшая жена жива? — громко спросил Филипп.
— Светка, что ли? Шлюха грязная... — он положил руки на стол, голова начала клониться вниз...
— Нет, Лилия! — почти выкрикнул Филипп.
— Черная монашка... в скорбном доме... Никому ее больше не отдам... Ничего тебе не скажу, черный монах в черных штанах... Мне она нужна, моя Лилька!... А эту Катьку Калмыкову убью, паскуду! Ведьма хромая... — голова художника упала на руки, и он захрапел — то ли со стонами, то ли со всхлипами.
Хорошо, что замок оказался английским, Филипп захлопнул дверь, толкнул, проверяя, заперта ли, и поспешил прочь — из пустоты и грязи.

На следующий день с утра Филипп направился уже в знакомый адресный стол.
— А отчество? Год рождения? — спросила девушка в окошке.
— Я не энаю.
— Как же так, мужчина? Может, их не один десяток в городе. Денег у вас не хватит... — она раздраженно хлопнула дверцей в окошке.
Филипп не отошел, а терпеливо ждал результатов запроса. Наконец дверца открылась.
— Платите еще за два адреса. Всего три Екатерины Калмыковых. Вам повезло.
С тремя бланками Филипп вышел на улицу. Адрес девушки восемнадцати лет он отложил напоследок. Сначала решил отыскать ту, что старше остальных. Было воскресенье, и Филипп надеялся застать ее дома. Она жила в том же районе, что и Лилия, значит, вполне могла быть ее подругой. На стук в дверь открыл молодой парень, с любопытством глянул на незнакомого мужчину и спросил.
— Вам кого?
— Екатерина Михайловна Калмыкова здесь проживает?
— Мам, тебя спрашивают... — парень отступил от порога, но продолжал стоять.
Подошедшая к двери женщина в длинном, цветастом халате смотрела удивленно.
— Я Калмыкова. А вы кто? И что вам угодно?
— Простите за беспокойство, ради Бога! Вы не знаете Лилию Евгеньевну Черняеву?
— Нет,— ни секунды не раздумывая, ответила хозяйка. — А почему вы решили, что я должна ее знать?
— Не знаете... — удрученно протянул Филипп. — Простите еще раз, по-видимому, я ошибся, и вы не та Калмыкова, — с этими словами он стал спускаться со второго этажа.
— Странный какой-то, вроде, не в себе, а, Эдик?
— Скорее — подозрительный, — буркнул парень. — Я сперва подумал, хахаль твой явился.
— Ты что? Он мне в сыновья годится.
— Ага, во внуки. Сейчас молодые к старухам клеятся только так — из-за бабок, конечно.

09

Top Mail.ru