Виртуальный музей Арт Планета Small Bay
12

Тетушка Хулия и писака
Марио Варгас Льоса

Глава 12

В пыльном центре города, если свернуть на улицу Ика, можно увидеть старый дом с балконами и жалюзи; на его стенах, пострадавших от времени и бескультурья прохожих (рукой сентиментального воздыхателя здесь были выведены стрелы и сердца вместе с мужскими и женскими именами, а пальцем озорника — неприличные рисунки и словечки), и сейчас издалека можно разглядеть остатки первоначальной краски небесно-голубого цвета, которым в колониальные времена покрывали особняки аристократов. Здание это — возможно, раньше здесь обитали маркизы? — сегодня частично занято захудалой мастерской, чудом противостоящей скромным ветрам и серой измороси Лимы, не говоря о землетрясениях. Сверху донизу изъеденный червями, полный крыс и пауков, дом был поделен и снова разделен, чтобы вместить как можно больше жильцов, и теперь его дворики и комнатушки напоминали улей. Между прогнившими досками пола и покосившимися потолками поселилось целое скопище обитателей со скромным достатком (похоже, здесь им уготован и вечный покой под собравшимися рухнуть сводами). На втором этаже полдюжины каморок, битком набитых стариками и инвалидами, быть может не очень опрятными, зато безупречными в нравственном отношении, занимает так называемый «Колониальный пансион».

Владельцами и администраторами пансиона были Берга — семья из трех человек, перебравшаяся сюда из Айякучо, города на горах с вымощенными камнем улицами и множеством церквей. Семья переехала в Лиму более тридцати лет назад и здесь — о, капризы судьбы! — совершенно опустилась физически, экономически, социально и даже психически. Не оставалось сомнений: все члены семейства отдадут богу душу именно здесь, в Городе Королей, и воплотятся в будущем своем существовании в рыб, птиц или насекомых.

«Колониальный пансион» переживал свой закат. Его клиентами ныне стали люди скромные и неприметные, в лучшем случае — провинциальные священники, приезжавшие, в столицу похлопотать перед архиепископом, в худшем — крестьянки с обожженными солнцем щеками и глазами викуньи, прятавшие свои медяки в розовые платочки и молившиеся на языке индейцев кечуа. В пансионе служанок не было, и потому все заботы по уборке, закупке провизии, приготовлению обедов падали на плечи сеньоры Маргариты Берга и ее дочери, сорокалетней девицы, крещенной благоуханным именем Роза. Сеньора Маргарита Берга напоминала головастика: сама худенькая, лицо сморщенное, как печеное яблоко, — от нее, как ни странно, пахло кошками, хотя в пансионе они не водились. От зари до зари трудилась донья Маргарита, не зная отдыха; ее передвижения по дому — как поступь ее судьбы — поистине удивительны: одна нога хозяйки была на двадцать сантиметров короче другой, из-за чего ей приходилось носить особый башмак на деревянной платформе, похожий на ящичек-подставку у чистильщиков сапог, смастеренный для нее много лет назад талантливым богомазом из Айякучо. Когда донья Маргарита волочила свой башмак по деревянному полу, весь дом сотрясался. Она всегда была очень бережлива, однако с годами добродетель эта выродилась в манию, и теперь хозяйке пансиона более подходило другое, язвительное определение — скряга. Так, например, донья Маргарита позволяла жильцам мыться лишь по первым пятницам каждого месяца; она установила обычай спускать воду в унитазе только один раз в день (причем она делала это собственноручно, прежде чем лечь спать). Вот почему в «Колониальном пансионе» неизменно царило густое, теплое зловоние, вызывавшее — особенно вначале — у жильцов головокружение. Однако донья Маргарита с самомнением женщины, у которой всегда и на все имеется готовый ответ, утверждала, что благодаря этому амбре жильцы лучше спят.

У сеньориты Розы были (именно были, так как после великой ночной трагедии она изменилась и в этом) душа и персты искусницы. Еще девочкой в Айякучо, когда семейство процветало — три каменных дома, земелька, овечки, — она начала заниматься на фортепиано. Занятия проходили столь успешно, что сеньорита Роза даже дала сольный концерт в городском театре в присутствии самого алькальда и префекта полиции и где ее родители, услышав аплодисменты, разрыдались от полноты чувств. Вдохновленные этим славным днем (после концерта сеньориты Розы выступали с народными танцами индейцы), родители Берга решили продать все, что у них было, и переселиться в Лиму, дабы их дочь могла стать музыкантшей. Вот почему они приобрели этот домище, который впоследствии по частям продавали и сдавали в аренду; с той же целью Берга обзавелись пианино и записали свое талантливое дитя в Национальную консерваторию. Однако огромный город, этот омут разврата, быстро разрушил их провинциальные иллюзии. Очень скоро Берга открыли для себя нечто, о чем никогда не подозревали: оказывается, Лима была вместилищем миллионов грешников и все они без исключения старались совратить одаренную девицу из Айякучо. По крайней мере именно об этом с округлившимися от страха, полными слез глазами и утром, и днем, и вечером твердила девица: преподаватель сольфеджио с рычанием накинулся на нее, пытаясь совершить грех тут же, на кипах нот; привратник консерватории нагло предложил ей: «Хочешь стать моей любовницей?»; два молодых человека, тоже студенты, пригласили ее в уборную — посмотреть, как они делают пипи; полицейский на углу, когда она спросила у него адрес, видимо спутав ее с кем-то, захотел девушку обнять; кондуктор в автобусе, получая от Розы деньги, ущипнул ее за грудь… Полные решимости защитить девственность, — ее согласно морали жителей гор, где принципы тверды, как камень, юная пианистка должна была принести в дар своему будущему супругу и повелителю, — супруги Берга отказались от консерватории и пригласили преподавательницу музыки на дом, стали одевать Розу, как монашку, и запретили ей одной выходить из дома. Отныне она появлялась на улице только под конвоем родителей, С того дня прошло двадцать пять лет; девственность в самом деле оставалась нетронутой, на положенном ей месте, однако в нынешней ситуации это уже не имело большого значения, потому что за исключением упомянутого достоинства — которым, кстати, откровенно пренебрегает современная молодежь — бывшая пианистка (после пережитой трагедии от уроков музыки отказались, а инструмент продали в уплату за врачей и пребывание в больнице) была лишена каких-либо привлекательных качеств. Она постарела, растолстела, сгорбилась, стала меньше ростом. Облаченная в безобразные хламиды, которые она уже привыкла носить, и колпаки, скрывавшие ее волосы и лоб, сеньорита Роза стала более похожа на куль, чем на женщину. Она продолжала твердить, будто мужчины льнут к ней, пристают с наглыми предложениями, пытаются изнасиловать, но теперь даже родители ее вопрошали себя, а не было ли все это больной фантазией?

Однако самой запоминающейся и вызывающей жалость фигурой в «Колониальном пансионе» был дон Себастьян Берга, старик с широким лбом, орлиным носом и пронизывающим взглядом, отличавшийся прямотой и доброжелательностью. Дон Себастьян — человек старинной закалки; от своих далеких предков, испанских конкистадоров братьев Берга, уроженцев Куэнки, прибывших в Перу с отрядами Писарро, он унаследовал не столько склонность к излишествам, толкнувшую братьев на убиение сотен инков (это относится к каждому из братьев) и изнасилование соответствующего числа девственниц в Куско, сколько воинствующий католический дух и твердое убеждение в том, что благородные господа должны жить либо на ренту, либо эксплуатируя других, но никак не собственным трудом. Дон Себастьян с детства ежедневно посещал церковь, каждую пятницу причащался в честь чудотворца Лимпийского, истовым почитателем которого он был, и по меньшей мере трижды в месяц истязал себя плетью или носил власяницу. Его отвращение к труду — этому унизительному и грязному занятию, достойному лишь дикарей, — было столь велико, что он даже отказывался собирать с жильцов арендную плату, на которую, собственно, существовал. Обосновавшись в Лиме, дон Себастьян никогда не утруждал себя хождением в банк, чтоб получить проценты с акций, в которые были вложены его деньги. Эта обязанность, как, впрочем, и все остальные, лежала на вездесущей донье Маргарите, а когда подросла дочь, на донье Маргарите вместе с бывшей пианисткой.

До трагедии, ускорившей неотвратимый крах семейства Берга и ставшей проклятием рода, которому не суждено было оставить после себя даже имени, жизнь дона Себастьяна в столице протекала по канонам типичного буржуа-христианина.. Вставал он обычно поздно, не из лености, а лишь для того, чтобы не завтракать вместе с жильцами пансиона — он не то чтобы презирал простой люд, а просто твердо веровал в необходимость социальных и особенно расовых барьеров, — затем он выпивал стакан фруктового сока и шел к мессе. Отличаясь любознательностью и особым интересом к истории, дон Себастьян посещал всегда разные церкви — святого Агустина, святого Петра, святого Франциска, святого Доминика, — чтобы, воздавая должное богу, одновременно иметь возможность наслаждаться шедеврами церковного искусства колониальной эпохи; застывшие в камне свидетельства прошлого, кроме всего прочего, переносили его во времена покорения индейцев и завоеваний испанской короны — насколько ярче были те дни в сравнении с сереньким настоящим! — когда он, будь у него выбор, предпочел бы жить, воображая себя наводящим страх капитаном конкистадоров или набожным борцом против идолопоклонства. Погруженный в мечты о прошлом, дон Себастьян возвращался по людным центральным улицам — прямой и подтянутый, в черном костюме, рубашке с жестким воротником и пристежными манжетами, с которых осыпался крахмал, в остроносых штиблетах конца прошлого века из лакированной кожи. Он шествовал в «Колониальный пансион» и там, усевшись в качалку на балконе с жалюзи, столь приятном его натуре, проводил остаток утра, читая вслух с пришепетыванием газеты, рекламные объявления, чтобы узнать о происходящем в мире. После обеда — дону Себастьяну волей-неволей приходилось разделять эту трапезу с жильцами, с которыми он все же был вежлив, — хозяин, соблюдая чисто испанский обычай, спал сиесту. Затем он вновь облачался в черную тройку, крахмальную сорочку, серую шляпу и не спеша отправлялся в клуб «Тамбо-Айякучо», В этом заведении, занимавшем верхние этажи здания на улице Каильома, собирались многие из тех, кого он знавал в своем прекрасном городе среди Анд. Здесь дон Себастьян играл в домино, в рокамбор, в рулетку, болтая о политике, иногда — ибо ничто человеческое ему не было чуждо — касался тем, неподходящих для нежных ушей сеньорит; в клубе его заставал вечер и ночь. Тогда он неторопливо возвращался в «Колониальный пансион»; в своей комнате, в одиночестве, съедал суп и жаркое, слушал радио и засыпал в мире с собственной совестью и господом богом.

Но так было раньше. Теперь дон Себастьян не показывается на улице; никогда не меняет своей одежды — и днем и ночью он ходит в пижаме кирпичного цвета, голубом халате, шерстяных чулках и вязанных из шерсти альпаки домашних туфлях. Со дня трагедии дон Себастьян не произнес ни единого слова. Он уже не посещает церкви, не интересуется газетами. Когда ему получше, старички — обитатели пансиона (надо заметить, как только Берга выяснили, что все мужчины на свете — гнусные сатиры, в «Колониальный пансион» стали принимать лишь особ женского пола либо мужчин-инвалидов, в половом бессилии которых по причине болезни или возраста можно было не сомневаться с первого взгляда) видят, как дон Себастьян с потерянным видом, небритый, взъерошенный, осыпанный перхотью, бродит будто привидение по темным, пустым и заброшенным комнатам или часами молчаливо и сосредоточенно покачивается в качалке. Он уже больше не обедает с жильцами; как ни странно, его поразил аристократический недуг, который нередко доводит человека до богадельни: дон Себастьян не может поднести ложку ко рту, и его кормит жена или дочь. Когда ему плохо, он не показывается неделями: благородный старик в это время лежит под замком в своей комнате. Однако жильцы слышат — до них доносятся его завывания, стенания, рев, от которых дрожат стекла. Вновь прибывшие постояльцы «Колониального пансиона» в такие моменты с удивлением смотрят на донью Маргариту и сеньориту Розу, которые под завывания потомка конкистадоров невозмутимо продолжают подметать, убирать, готовить еду, подавать ее на стол и разговаривать как ни в чем не бывало. Жильцы даже думают, что у обеих женщин — ледяное сердце, они не способны проявить любовь и сострадание к мужу и отцу. Особенно настойчивым жильцам, которые, показывая на запертую дверь, осмеливаются спрашивать: «Дону Себастьяну нездоровится?» — донья Маргарита неохотно отвечает: «Ничего страшного, просто — воспоминания о пережитом ужасе, скоро все пройдет». И действительно, через два-три дня кризис проходит, и дон Себастьян вновь бродит по захламленным закоулкам и коридорам «Колониального пансиона» — бледный, худой, с гримасой страха на лице.

Что же это за трагедия? Когда, где и при каких обстоятельствах она произошла? Все началось лет двадцать назад с прибытием в «Колониальный пансион» некоего молодого человека с печальными глазами, одеяние которого свидетельствовало о его принадлежности к ордену господа Чудотворца. Уроженец Арекипы, коммивояжер по профессии, он носил имя пророка и фамилию морского животного — его звали Эсекиель Дельфин — и, кроме того, страдал хроническими запорами. Несмотря на юный возраст, его приняли в пансион, ибо одухотворенный облик — крайняя худоба, необыкновенная бледность, тонкая кость, — а также явная религиозность (кроме фиолетового галстука и платочка, в чемодане юноши лежала Библия, а под складками одеяния виднелся образок на ленте) казались прочной гарантией против всяких посягательств на вышеупомянутое целомудрие.

Вначале, действительно, юный Эсекиель Дельфин только радовал семью Берга. Он мало ел, был человеком образованным, аккуратно оплачивал счета и очень мило вел себя — так, например, время от времени он появлялся с фиалками для доньи Маргариты, с гвоздикой, предназначенной для лацкана пиджака дона Себастьяна, а сеньорите Розе подарил в день ее рождения ноты и метроном. Его застенчивость, не позволявшая ни к кому обращаться первым (да и, если приходилось, Эсекиель всегда говорил очень тихо, опустив глаза долу), а также хорошие манеры и приятные речи очень нравились семейству Бергов. Они вскоре полюбили своего жильца и, видимо, в глубине души лелеяли мысль со временем сделать из него зятя: жизнь научила их простой философии — из всех зол выбирать меньшее.

Особой нежностью проникся к Эсекиелю дон Себастьян: может быть потому, что в субтильном коммивояжере он видел сына, которого расторопная хромоножка так и не сумела подарить мужу? Как-то декабрьским вечером дон Себастьян совершал прогулку с юношей до часовни святой Розы, покровительницы Лимы; здесь он увидел, что молодой человек бросил в колодец золотую монету и умолял святую оказать ему тайную милость. Жарким летним утром в воскресенье он пригласил коммивояжера отведать лимонного мороженого в кафе на площади Сан-Мартина. Молчаливый и меланхоличный юноша казался дону Себастьяну образцом элегантности. Может быть, он страдал какой-то таинственной болезнью души или тела, снедавшей его? Может быть, ему нанесла неизлечимую рану любовь? Эсекиель Дельфин молчал, как могила, и когда однажды, соблюдая все предосторожности, чета Берга предложила юноше «поплакаться им в жилетку» и спросила, как это он, такой молодой — и всегда один, почему он не ходит ни на вечеринки, ни в кино, почему не смеется и отчего постоянно вздыхает, уставясь в пространство, жилец покраснел и, пробормотав какое-то извинение, убежал и закрылся в туалете, где под предлогом своих запоров иногда сидел часами. Порой он уезжал в деловые поездки, возвращался, но по-прежнему оставался загадочным сфинксом: семья Берга не могла даже выяснить, на какую фирму он работает и что продает. А оставаясь в Лиме, он целыми днями сидел взаперти в своей комнате — быть может, молился? Или предавался размышлениям? Жалея молодого человека, поддавшись к тому же соблазну сводничества, донья Маргарита и дон Себастьян всячески старались, чтобы он присутствовал на музыкальных занятиях Розиты; пусть немного развлечется Юноша подчинялся Неподвижный и сосредоточенный, он слушал, забившись в угол, и под конец вежливо хлопал в ладоши.

Очень часто он сопровождал дона Себастьяна в церковь к утренней мессе, а на страстной неделе в тот памятный год вместе с Берга присутствовал на всех службах. К тому времени юноша, казалось, уже стал членом семейства.

Именно поэтому все трое Берга были очень обеспокоены, когда однажды Эсекиель, в этот день возвратившийся из поездки на север страны, вдруг неожиданно разрыдался во время обеда и, опрокинув тарелку с мизерной порцией только что поданной чечевичной похлебки, до смерти напугал других жильцов — судью из Анкаша, священника из Кахатамбо и двух девиц из Уануко, студенток фельдшерского училища. Берга отвели юношу в его комнату, дон Себастьян одолжил ему свой носовой платок, донья Маргарита приготовила отвар йербалуисы с мятой, а Роза укрыла ему ноги пледом. Через несколько минут Эсекиель Дельфин успокоился, извинился за «свою слабостью и пояснил, что в последнее время ощущает особую нервозность и сам не знает почему, у него то и дело непроизвольно льются слезы. Смущенно, почти шепотом он поведал Берга, что по ночам испытывает приступы страха, из-за которых не может уснуть до зари и лежит съежившись, с открытыми глазами, обливаясь холодным потом, думая при этом о призраках умерших, и страдает от одиночества. Его исповедь заставила сеньориту Розу прослезиться, а донью Маргариту осенить себя крестным знамением. Дон Себастьян тут же предложил перебраться спать в комнату к жильцу, дабы успокоить его, избавя от чувства страха. Юноша в приливе благодарности поцеловал у него руку. В комнату постояльца немедленно притащили кровать, донья Маргарита с дочерью тотчас приготовили постель.

В то время дон Себастьян был в расцвете лет — ему стукнуло пятьдесят. Обычно перед сном дон Себастьян выполнял с полсотни гимнастических упражнений для живота (он делал гимнастику по ночам, а не утром, чтобы и в этом не походить на чернь), однако в ту ночь, не желая беспокоить Эсекиеля, он воздержался от зарядки. Нервный юноша улегся рано. До этого он поужинал любовно приготовленным из куриных потрохов бульончиком и заверил, что присутствие дона Себастьяна его успокоило заранее и он будет спать как сурок.

В памяти добропорядочного буржуа из Айякучо навеки запечатлелись подробности той ночи, и во сне и наяву они будут преследовать его до конца дней, и — кто знает? — возможно, эта мука продлится и когда он перейдет в иное жизненное измерение. Дон Себастьян рано потушил свет. С соседней кровати доносилось ровное дыхание нежного юноши, и он подумал: «Уснул». Дон Себастьян чувствовал, что сон одолевает и его, но все же разобрал звон колоколов кафедрального собора и далекий смех какого-то пьянчужки. Потом он уснул и увидел самый приятный и окрыляющий сон. Ему привиделся готический замок с гербами, со старинными пергаментами, геральдическими цветами и генеалогическим древом, согласно которому род его прослеживался вплоть до Адама; он видел себя Завоевателем, Властелином (да-да, это он!), принимающим многочисленные дары и горячее поклонение сонмищ вшивых индейцев, наполнявших одновременно его сундуки деньгами, а его самого — тщеславием.

Вдруг (сколько времени прошло: пятнадцать минут или три часа?) ему почудилось нечто вроде легкого шума, будто пролетел дух. Дон Себастьян открыл глаза. В темноте — свет с улицы едва проникал сквозь гардину — он различил, как с соседней кровати поднялся силуэт и тихо поплыл к двери. Еще окончательно не проснувшись, дон Себастьян предположил, что юноша, страдавший запорами, спешит в туалет освободить желудок или ему опять стало плохо. Вполголоса он спросил: «Эсекиель, вам худо?» Вместо ответа он услышал, как щелкнул замок в двери (кстати, она была обита железом и скрипела). Дон Себастьян ничего не понял и, приподнявшись на постели,, испуганно спросил: «Вам что-нибудь нужно, Эсекиель? Вам помочь?» Он скорее почувствовал, чем увидел, что юноша, гибкий, как кошка, вернулся от двери и стоял теперь рядом с ним, заслоняя лучик света из окна. «Да что с вами? Отвечайте, Эсекиель!» — пробормотал дон Себастьян, ощупью отыскивая выключатель. В этот момент ему была нанесена первая ножевая рана, самая глубокая и страшная. Нож вошел в тело, как в сливочное масло, и затем рассек ключицу. Дон Себастьян думал, что он кричит, громко взывает о помощи, и, пытаясь защититься и выбраться из опутавших ноги простынь, удивлялся, что к нему не бегут ни жена, ни дочь, ни жильцы. На самом же деле никто ничего не слышал. Позднее, когда полиция и судья восстанавливали картину этого кровавого происшествия, всех поражало, как это дон Себастьян, такой здоровяк, не смог разоружить хилого Эсекиеля. Но жильцы не подозревали, что в окровавленной тьме коммивояжер медицинских препаратов, казалось, обрел сверхчеловеческую силу, а дону Себастьяну лишь чудилось, будто он кричит, и он лишь пытался угадать, куда еще готов вонзиться нож, чтобы схватить лезвие руками.

Ему было нанесено не то четырнадцать, не то пятнадцать ножевых ран. Врачи считали, что распоротая правая ляжка — результат двух ранений в одно место (такие совпадения делают мужчин седыми за одну ночь и заставляют их поверить в бога). Раны равномерно распределялись по всему телу, нетронутым оказалось только лицо, на котором не было и царапины (донья Маргарита считала, что это чудо совершил господь Лимпийский, а сеньорита Роза полагала, что ее тезка, святая Роза). Как выяснилось впоследствии, нож принадлежал семейству Берга. То было острое лезвие длиной в пятнадцать сантиметров, таинственным образом исчезнувшее из кухни неделю назад и так обезобразившее бесчисленными шрамами тело уроженца Айякучо, что с ним не мог бы сравниться любой забияка-дуэлянт.

Чему же был обязан жизнью дон Себастьян? Случайности, милости божьей, но более всего — трагедии пострашней. Никто ничего не слышал, дон Себастьян с четырнадцатью (а может, и пятнадцатью) ранами на теле потерял сознание и исходил в темноте кровью, так что безумец вполне мог выбежать на улицу и исчезнуть навсегда. Но, как и многих других известных безумцев, его погубил эстравагантный каприз. Когда жертва перестала сопротивляться, Эсекиель Дельфин отбросил нож и — вместо того чтобы одеться — разделся донага. Совершенно голый, в чем мать родила, он открыл дверь, пересек коридор и проник в комнату доньи Маргариты. Без слов он бросился к постели с явным намерением овладеть хозяйкой. Почему именно ею? Зачем он пытался совершить насилие над женщиной, правда благородного происхождения, но все же пятидесятилетней, да еще хромой, тощей, непривлекательной, короче, абсолютно безобразной с точки зрения любой из известных эстетических школ? Отчего бы ему не попытаться, напротив, вкусить запретного плода юной пианистки, этой девственницы, да еще со свежайшим дыханием, черными кудрями и белоснежной кожей? Почему бы, наконец, не попытаться отведать тайных прелестей будущих фельдшериц из Уануко, ведь им было по двадцать лет, и тела их, очевидно, были смуглы и соблазнительны? Именно эти низменные соображения заставили судебные власти принять аргументы защиты, согласно которым у Эсекиеля Дельфина была нарушена психика, в результате чего подсудимый вместо тюрьмы был отправлен в психиатрическую больницу имени Ларко Эрреры.

По неожиданному и галантному ночному визиту молодого человека донья Маргарита Берга поняла, что случилось нечто ужасное. Она была женщиной здравомыслящей и не строила иллюзий относительно своего обаяния. «Меня никому не изнасиловать даже во сне, я сразу поняла, что этот голозадый или псих, или бандит!» — вопила донья Маргарита. Она защищалась, как разъяренная львица (на суде она поклялась именем непорочной девы, что насильник ничего не смог добиться) и не только отстояла собственную честь, но и спасла жизнь своему мужу. Кусаясь, царапаясь, отбиваясь руками и коленками, она сдерживала насильника, одновременно громко крича (она-то и впрямь кричала!), пока не проснулись ее дочь и жильцы. Роза, судья из Анкаша, священник из Кахатамбо и будущие фельдшерицы из Уануко одолели эксгибициониста, связали его и побежали к дону Себастьяну: жив ли он?

Потребовался чуть ли не час на вызов «скорой помощи», которая отвезла дона Себастьяна в больницу имени архиепископа Ловиса. И понадобилось около трех часов, чтобы спасти Лучо Абриля Маррокина от ногтей юной пианистки, которая, будучи вне себя, пыталась вырвать ему глаза и испить его крови, мстя, вероятно, за раны отца? Или за оскорбление, нанесенное матери? А может, ведь человеческая душа — потемки, за то, что коммивояжер пренебрег ею самою?

В полиции молодой человек вновь обрел присущую ему мягкость манер и речи. Заливаясь краской от смущения, он категорически отверг предъявленное ему обвинение. Семейство Берга и жильцы оклеветали его, он никогда ни на кого не нападал, никогда не пытался оскорбить женщину, тем более такую болезненную, как донья Маргарита; эту сеньору за ее добродетели и высочайшие качества он любил и уважал более всех на свете, конечно после своей жены, девицы с итальянскими глазами, прибывшей из страны песен и любви. Спокойствие молодого человека, его вежливость, покорность, отличные рекомендации хозяев и сотрудников «Лаборатории Байер», безупречность его полицейской карточки заставили стражей порядка призадуматься. А может — ведь внешность бывает порой так обманчива, — все это козни жены и дочери пострадавшего и их жильцов против столь деликатного юноши? Полицейские власти благосклонно приняли такой аргумент и согласились с ним.

Но, что самое обидное (и это обстоятельство взбудоражило весь город), объект нападения — дон Себастьян Берга — не мог помочь следствию, находясь на грани жизни и смерти в популярной лечебнице на авениде Альфонсо Угарте. Ему переливали огромные дозы крови, что едва не довело до чахотки его многочисленных земляков из клуба «Тамбо-Айякучо»; узнав о происшедшей трагедии, они примчались в больницу, предлагая свои услуги в качестве доноров. Переливания крови, инъекции, операции, дезинфицирующие и перевязочные средства, сестры милосердия и врачи, дежурившие у больного, сращивавшие кости, восстанавливавшие ткани, успокаивавшие нервную систему дона Себастьяна, — все это за несколько недель поглотило и без того подорванное (инфляцией и все растущей дороговизной) состояние семьи Берга. Им пришлось перезакладывать акции, перестраивать и сдавать по частям свою недвижимость, а самим ютиться на втором этаже дома, где они теперь и прозябали.

Дона Себастьяна удалось спасти, но он еще не был в состоянии отвечать на вопросы, чтобы прояснить подозрения полиции. В результате ножевых ран и перенесенного потрясения — а может быть, из-за того, что его супруге был нанесен моральный урон, — дон Себастьян онемел (поговаривали даже, что он стал идиотом). Теперь он не мог произнести ни слова, на все и всех смотрел сонной черепахой, и руки не повиновались ему. Он не смог — или не захотел — даже письменно ответить на вопросы следствия.

Процесс получил широкую огласку, и Город Королей — Лима — взволнованно обсуждал его. Вся столица, все Перу — может быть, даже вся Латинская Америка — напряженно следили за судебной процедурой, за вопросами следователя и ответами свидетелей, за выступлениями прокурора и речами защитника, знаменитого адвоката, специально прибывшего из мраморного города Рима защищать Лучо Абриля Маррокина, поскольку обвиняемый приходился супругом итальяночке, которая была не только соотечественницей, но и родной дочерью адвоката.

Вся страна разделилась на два лагеря. Сторонники невиновности коммивояжера медицинских препаратов — к ним относились все газеты — — утверждали, что дон Себастьян чуть ли не является жертвой собственной жены и наследницы, спутавшихся с судьей из Анкаша, священником из Кахатамбо и будущими фельдшерицами из Уануко. Мотивом преступления, без сомнения, явилась борьба за наследство и стремление к наживе. Римский адвокат горячо отстаивал этот тезис, полагая, что, обнаружив признаки тихого помешательства у Лучо Абриля Маррокина, обе женщины и жильцы сговорились взвалить на него вину за преступление (а может, и толкнуть его на этот шаг). Адвокат приводил свои аргументы, а печать возносила их до небес, комментируя и подавая как бесспорные; может ли здравомыслящий человек поверить, что мужчина способен в благоговейном молчании перенести четырнадцать, а то и пятнадцать ударов ножом? А если, исходя из логики вещей, предположить, что дон Себастьян Берга вопил от боли, то какой же здравомыслящий человек поверит, что ни жена, ни дочь, ни судья, ни священник, ни фельдшерицы не слышали этих воплей, тем более что стены в «Колониальном пансионе» возведены из камыша, обмазанного глиной, сквозь которые проникает даже комариный звон и шорох скорпиона? Возможно ли, чтобы квартирантки из Уануко, примерные студентки, не оказали пострадавшему первую помощь и безучастно ожидали врача, в то время как сеньор Берга истекал кровью? И может ли быть, что никому из шести взрослых людей не пришла в голову мысль, до которой додумался бы даже кретин; если опаздывает «скорая помощь», нужно бежать за такси, тем более что стоянка находится прямо на углу у «Колониального пансиона»? Разве все это не странно? Не подозрительно? Не симптоматично?

Проведя три месяца в тюрьме предварительного заключения в Лиме, священник из Кахатамбо, приехавший в столицу всего на четыре дня, чтобы выпросить новую статую Христа для церквушки своего селения, потому что прежней хулиганы оторвали голову, и потрясенный перспективой быть обвиненным в покушении на убийство и провести остаток дней своих в тюрьме, не выдержал: сердце его разорвалось, и он скончался. Его смерть взбудоражила общественное мнение и имела губительные последствия для защиты. Теперь газеты отвернулись от импортированного адвоката, обвинив его в казуистике, мошенничестве, колонизаторских замашках, неуважении к стране пребывания. Мало того, ему приписали, будто он своими антихристианскими инсинуациями, достойными Сивиллы, довел до смерти доброго пастыря. Судьи же, как гибкий тростник на ветру, склонились на сторону прессы; адвоката лишили права голоса, как иностранца, затем его лишили права выступать перед верховным судом, а затем последовало решение, принятое всей прессой под националистический трезвон: итальянец, как персона «нон грата», был выслан на родину.

Кончина священника из Кахатамбо спасла мать, дочь и постояльцев от угрозы обвинения в покушении на убийство и сокрытии преступления. Вслед за прессой и общественным мнением прокурор вдруг проникся симпатией и доверием к сеньорам Берга и принял, как было вначале, их версию события. Новый адвокат Лучо Абриля Маррокина, местный юрист, применил новую стратегию: он признал, что подзащитный совершил преступления, но настаивал на полнейшей безответственности его по причине врожденной паропсии и анемии, усугубленной шизофренией и другими отклонениями из области психопатологии, о чем известные специалисты, уже высказали свое мнение. Как убедительное доказательство невменяемости был приведен тот факт, что обвиняемый среди четырех женщин, проживавших в «Колониальном пансионе», избрал самую старую и к тому же хромую. Во время заключительной речи прокурора, драматический эффект которой довел лицедеев этого спектакля до экстаза, а публику до исступления, дон Себастьян, прежде молчаливо и недвижно сидевший на стуле, как если бы суд совершенно его не касался, вдруг медленно поднял руку (глаза его покраснели — от усилия ли, от ярости или унижения?) и твердо указал на Лучо Абриля Маррокина. Он держал руку вытянутой ровно минуту, что было зафиксировано одним из журналистов с помощью хронометра. Жест был воспринят как нечто исключительное, как если бы конная статуя Симона Боливара пустилась вскачь… Суд признал справедливыми доводы прокурора, и Лучо Абриль Маррокин был заключен в сумасшедший дом.

Семейство Берга уже не смогло оправиться. Отсюда началась его моральная и материальная деградация. Разоренные больницами и судами, Берга вынуждены были отказаться от уроков на фортепиано (а вместе с этим и от мечты увидеть когда-нибудь Розу артисткой с мировым именем). Затем им пришлось до минимума сократить свои расходы и во всем себе отказывать, они опустились. Старый дом постарел еще больше, его насквозь пропитала пыль, а нем поселились полчища пауков, его медленно пожирала моль. Жильцов стало меньше, и социальная категория их значительно снизилась: ныне здесь жили служанка и грузчик, Берга до дна испили чашу унижения в тот день, когда в дверь постучал нищий и сказал ужасную вещь: «Это здесь колониальная ночлежка?»

Итак, день за днем, месяц за месяцем, прошло тридцать лет. Казалось, семейство Берга уже привыкло к своему нищенскому существованию, как внезапно что-то заставило его встряхнуться, будто и над ним, точно атомный взрыв над японскими городами, разразилось нечто. Вот уже много лет в доме не слышно было радио, столько же времени семейный бюджет не позволял покупать газеты. События, происходившие в мире, доходили до Берга очень редко, да и то в сплетнях и пересудах неграмотных жильцов.

Однако — какой случай! — в тот вечер водитель грузовика из городка Кастровиррейна вдруг расхохотался, грязно выругался и, сплюнув, пробормотал: «Опять этот псих! Укокошить бы его!» При этом он бросил на затянутый паутиной столик гостиной только что прочитанную газету «Ультима ора». Бывшая пианистка подняла ее и стала листать. Вдруг она побледнела, будто ее поцеловал вампир, и, громко зовя мать, выбежала из комнаты. Обе женщины читали и перечитывали крохотную заметку, а затем по очереди прокричали ее дону Себастьяну, который без сомнения все понял, ибо в тот же момент с ним случился один из его тяжелых припадков, когда он начинал икать, громко плакать, обливаться потом и метаться как одержимый.

Какая же новость вызвала такую тревогу в семействе, переживавшем свой закат?
На заре прошедшего дня в одном из переполненных больными покоев психиатрической лечебницы имени Виктора Ларко Эрреры, расположенной в районе Магдалена дель Map, пациент, проведший в ее стенах достаточно времени, чтобы уже получать пенсию по старости, зарезал фельдшера ланцетом. Вслед за этим он задушил тихого старичка, спавшего на соседней постели, и убежал в город, ловко перебравшись через стену, отделявшую больницу от набережной. Его поступок всех удивил, потому что пациент этот был на редкость смирным, никто никогда не видал его в плохом настроении и не слышал, чтобы он повысил голос. Единственным его занятием за тридцать лет в больнице было отправление воображаемой церковной службы в честь господа Лимпийского и раздача несуществующих облаток для несуществующих причащающихся. Прежде чем убежать из больницы, Лучо Абриль Маррокин, только что достигший расцвета лет для мужчины — ему исполнилось пятьдесят, написал весьма вежливую прощальную записку: «Мне очень жаль, но я вынужден бежать. Меня ждет пожар в одном старом доме Лимы, где хромоножка, горячая как огонь, и ее семья наносят смертельную обиду богу. Я получил наказ погасить огонь».

Сделает ли он это? Погасит ли огонь? Возникнет ли он из забвения, чтобы снова ввергнуть семейство Берга в кошмар, как сейчас он поверг его в страх? Как закончит свои дни охваченная паникой семья из Айякучо?

12

12