Арт Small Bay

14

Сто лет одиночества
Габриэль Гарсия Маркес

Это зрелище положило конец искуплению грехов полковником Аурелиано Буэндиа. Он снова был охвачен возмущением, таким же, какое пережил в молодости возле трупа женщины, забитой прикладами за то, что ее укусила бешеная собака. Он поглядел на любопытных, столпившихся на улице, и своим прежним громовым голосом, воскрешенными его безмерным презрением к самому себе, обрушил на них весь груз ненависти, уже не умещавшейся в его груди.
— Ну погодите, — крикнул он, — на днях я дам своим мальчикам оружие, и они покончат с этими сволочами гринго.
Всю следующую неделю невидимые злоумышленники охотились по побережью на семнадцать сыновей полковника, как на кроликов; они целились точно в середину крестов из пепла. Аурелиано Печальный в семь часов вечера вышел из дома своей матери, как вдруг в темноте прогремел выстрел и пуля пробила ему лоб. Аурелиано Ржаной был найден в своем гамаке на фабрике, где он обычно спал, меж бровей у него торчал ломик для колки льда, вогнанный по самую рукоятку. Аурелиано Пильщик проводил свою невесту домой из кино и возвращался к себе по ярко освещенной улице Турков, убийца, так и не обнаруженный среди толпы, выстрелил в него из револьвера, и Аурелиано Пильщик упал прямо на котел с кипящим маслом. Через пять минут после этого кто-то постучал в дверь комнаты, где Аурелиано Аркайя находился с женщиной, и крикнул: "Торопись, там убивают твоих братьев". Женщина рассказывала потом, что Аурелиано Аркайя вскочил с постели и открыл дверь, за дверью его встретил выстрел из маузера, раздробивший ему череп. В эту ночь смертей, пока в доме готовились читать молитвы над четырьмя покойниками, Фернанда как безумная металась по городу в поисках мужа, которого Петра Котес, думая, что уничтожают всех, кто носит имя полковника, спрятала в платяном шкафу. Петра Котес выпустила Аурелиано Второго оттуда только на четвертый день, когда из полученных телеграмм стало понятно, что ярость невидимого врага направлена только против братьев, отмеченных крестами из пепла. Амаранта разыскала книжечку, где были записаны данные о племянниках, и, по мере того как прибывали телеграммы, вычеркивала оттуда имена, пока не осталось лишь одно — имя самого старшего. Этого человека со смуглой кожей и светлыми зелеными глазами очень хорошо помнили в доме. Звали его Аурелиано Влюбленный, он был плотником и жил в селении, затерянном среди отрогов горного хребта. Прождав напрасно две недели сообщения о его смерти, Аурелиано Второй отправил гонца предупредить Аурелиано Влюбленного о нависшей над ним угрозе, думая, что он ни о чем не знает. Гонец вернулся с известием, что Аурелиано Влюбленный находится в безопасности. В ночь истребления к нему пришли двое и разрядили в него свои револьверы, но не сумели попасть в крест из пепла. Аурелиано Влюбленному удалось перескочить через забор и скрыться в горах, где он знал каждую тропинку благодаря своей дружбе с индейцами, продававшими ему древесину. Больше о нем не слышали.

Для полковника Аурелиано Буэндиа это были черные дни. Президент республики выразил ему соболезнование телеграммой, в которой обещал провести тщательное расследование и восхвалял покойных. По приказу президента алькальд явился на похороны с четырьмя венками и хотел возложить их на гробы, но полковник выставил его на улицу. А после похорон написал и лично отнес в почтовую контору резкую телеграмму на имя президента республики, которую телеграфист отказался передать. Тогда полковник Аурелиано Буэндиа обогатил текст послания крайне недружелюбными выражениями, положил в конверт и отправил почтой. Как это случилось с ним после смерти жены и столько раз случалось в войну, когда погибали его лучшие друзья, он испытывал не горе, а слепую, беспредельную ярость, опустошающее бессилие. Он даже объявил, что падре Антонио Исабель — соучастник убийц и нарочно пометил его сыновей несмываемыми крестами, чтобы враги могли их узнать. Дряхлый служитель Божий, уже немного повредившийся в рассудке и в своих проповедях с амвона пугавший прихожан нелепыми толкованиями Священного Писания, явился в дом с чашей, где обычно держал пепел для первого дня поста, и хотел помазать пеплом всю семью и доказать, что он легко смывается водой. Но страх перед несчастьем так глубоко проник в души, что даже сама Фернанда не согласилась подвергнуться опыту, и никто больше не видел, чтобы хоть один Буэндиа преклонил колени в исповедальне в первый день поста.
Время шло, а полковник Аурелиано Буэндиа все не мог вернуть себе утраченное спокойствие. Он забросил изготовление золотых рыбок, ел лишь через силу и бродил по дому словно сомнамбула, волоча по полу плащ и пережевывая, как жвачку, свой глухой гнев. К концу третьего месяца волосы его совсем поседели, прежде подкрученные кончики усов обвисли над выцветшими губами, но зато глаза снова стали теми горящими, как два угля, глазами, что испугали всех при его рождении и в былое время одним лишь своим взглядом заставляли двигаться стулья. Сжигаемый муками ярости, полковник Аурелиано Буэндиа тщетно старался пробудить в себе предчувствия, которые в молодости вели его по тропинкам опасности к пустыне славы. Он погибал, заблудившись в этом чужом доме, где никто и ничто уже не вызывало в нем ни малейшей привязанности. Однажды он вошел в комнату Мелькиадеса, пытаясь обнаружить следы того прошлого, что предшествовало войнам, но увидел лишь мусор, грязь да кучи всякой дряни, накопившейся после стольких лет запустения. Переплеты на книгах, которые уже давно никто не читал, и раскисшие от сырости пергаменты были покрыты мертвенно-бледной растительностью, а в воздухе, когда-то самом чистом и светлом в доме, стоял невыносимый запах прогнивших воспоминаний. В другой раз, утром, он увидел под каштаном Урсулу — она плакала, припав головой к коленям своего покойного мужа. Полковнику Аурелиано Буэндиа, единственному из всех обитателей дома, не дано было видеть могучего старца, согнутого полувеком бурь и непогод. "Поздоровайся с отцом", — сказала Урсула. Он задержался на минуту возле дерева и еще раз убедился, что даже это опустевшее место не рождает в нем никаких чувств.
— Ну, что он говорит сегодня? — спросил полковник Аурелиано Буэндиа.
— Он грустит, — ответила Урсула. — Ему кажется, что ты должен скоро умереть.
— Скажи ему, — улыбнулся полковник, — что человек умирает не тогда, когда должен, а тогда, когда может.

Пророчество покойного отца лишь перемешало последние угли гордыни, которые еще тлели в сердце полковника Аурелиано Буэндиа, но он принял их короткую вспышку за внезапный прилив былой силы. И стал допытываться у матери, где закопала она золотые монеты, найденные в гипсовой статуе святого Иосифа. "Никогда тебе этого не узнать, — сказала она ему с твердостью, рожденной горьким опытом прошлого. — Вот объявится хозяин денег, он и выкопает". Никто не мог понять, почему человек, всегда отличавшийся бескорыстием, вдруг принялся с такой алчностью мечтать о деньгах, и не о скромных суммах на повседневные нужды, а о целом состоянии, — при одном упоминании о его размерах даже Аурелиано Второй остолбенел от удивления. Бывшие сотоварищи по партии, к которым полковник Аурелиано обратился с просьбой о деньгах, избегали встречаться с ним. Как раз к этому времени относятся его слова: "Единственное различие между либералами и консерваторами заключается сейчас в том, что либералы посещают раннюю мессу, а консерваторы — позднюю". Однако он проявил такую настойчивость, так умолял, до такой степени поступался своими понятиями о собственном достоинстве, что понемногу с молчаливым усердием и безжалостным упорством проник повсюду и сумел собрать за восемь месяцев больше денег, чем их было спрятано Урсулой. После этого он отправился к больному полковнику Геринельдо Маркесу, чтобы тот помог ему начать новую всеобщую войну.
Какое-то время полковник Геринельдо Маркес был в самом деле единственным человеком, который мог, несмотря даже на приковавший его к качалке паралич, привести в движение покрытые ржавчиной рычаги восстания. После Неерландского перемирия, пока полковник Аурелиано Буэндиа искал забвения у своих золотых рыбок, полковник Геринельдо Маркес поддерживал связи с теми из повстанческих офицеров, кто до самого конца не изменил ему. Вместе с ними он прошел через войну ежедневных унижений, прошений и докладных записок, бесконечных "придите завтра", "вот уже скоро", "мы изучаем ваше дело с должным вниманием"; это была война, обреченная на поражение, война против "уважающих вас", "ваших покорных слуг", которые все обещали дать, да так никогда и не дали ветеранам пожизненных пенсий. Та другая, кровавая, длившаяся двадцать лет война не причинила ветеранам столько ущерба, сколько эта разрушительная война вечных отсрочек. Сам полковник Геринельдо Маркес, который спасся от трех покушений на него, остался в живых после пяти ранений, вышел невредимым из бесчисленных тяжелых боев, не выдержал жесткого натиска вечного ожидания и принял последнее, окончательное поражение — старость; он сидел в своей качалке, разглядывая квадраты солнечного света на полу, и думал об Амаранте. Своих соратников он больше не видел, кроме одного раза — в газете на фотографии, где несколько ветеранов стояли рядом с очередным президентом республики, имени его полковник Геринельдо Маркес не знал; на лицах бывших воинов читался гнев: президент только что подарил им значки со своим изображением, чтобы они носили их на лацканах, и вернул одно из покрытых пылью и кровью знамен, чтобы они могли возлагать его на свои гробы. Остальные ветераны, самые достойные, все еще ждали извещения о пенсии в темных углах общественной благотворительности; одни из них умирали от голода, другие, питаемые кипевшей в них яростью, продолжали жить и медленно гнили от старости в отборном дерьме славы. Поэтому, когда полковник Аурелиано Буэндиа явился со своим предложением возжечь пожар беспощадной — не на жизнь, а на смерть — войны, которая сотрет с лица земли этот позорный, прогнивший насквозь режим, поддерживаемый иностранными захватчиками, полковник Геринельдо Маркес не смог подавить в себе чувство жалости.
— Ax, Аурелиано, — вздохнул он, — я знал, что ты постарел, но только сегодня понял, что ты гораздо старее, чем кажешься.


* * *

В суматохе последних лет Урсула все еще не успела выбрать достаточно свободного времени и должным образом подготовить Хосе Аркадио к занятию папского престола, как уже подошел срок отправлять его в семинарию, и пришлось спешно наверстывать упущенное. Сестра Хосе Аркадио — Меме, заботы по воспитанию которой делили между собой суровая Фернанда и унылая Амаранта, почти в ту же пору достигла возраста, позволявшего поступить в монастырскую школу, где из нее должны были сделать виртуоза игры на клавикордах. Урсулу мучили тяжелые сомнения: ей казалось, что методы, какими она пытается закалить дух вялого кандидата в папы, недостаточно действенны, но она винила в этом не свою спотыкающуюся старость, не черные тучи, заволакивающие ей зрение — сквозь них она теперь различала, да и то с трудом, лишь контуры окружающих предметов, — все зло Урсула видела в некоем явлении, которое и сама не умела определить с точностью, но смутно представляла себе как постоянно нарастающее ухудшение качества времени. "Годы теперь идут совсем не так, как раньше", — жаловалась она, чувствуя, что повседневная реальность ускользает у нее из рук. Раньше, думала Урсула, дети вырастали очень медленно. Стоит вспомнить, как много ушло времени, прежде чем Хосе Аркадио, ее старший сын, бежал с цыганами, и сколько всего случилось до того, как он вернулся домой, разрисованный, словно змея, и с непонятной, будто у астролога, речью, и все, что произошло в доме, прежде чем Амаранта и Аркадио забыли язык индейцев и научились говорить по-испански. Подумать только, сколько ночей и дней просидел бедный Хосе Аркадио Буэндиа под своим каштаном и как долго оплакивали его смерть, прежде чем в дом принесли умирающего полковника Аурелиано Буэндиа, а тому еще и пятидесяти лет тогда не исполнилось, и это после таких долгих войн и стольких страданий. Раньше она, бывало, целый день крутится со своими леденцами и успевает еще приглядеть за детьми и заметить по их глазам, что пора дать им касторки. А сейчас, когда она совершенно свободна и с утра до ночи только и нянчится с Хосе Аркадио, из-за того, что время испортилось, она не успевает довести до конца ни одного дела. Правда же заключалась в том, что Урсула, давно уже потеряв счет своим годам, все еще не желала признавать старости: она всюду толклась, во все мешалась, надоедала чужеземцам своим вечным вопросом, не они ли оставили в доме гипсовую статую святого Иосифа, чтобы он постоял, пока не пройдет дождь. Никто не мог сказать с достоверностью, в какое время Урсула начала терять зрение. Даже в последние годы ее жизни, когда она уже не вставала с постели, все думали, что она просто побеждена дряхлостью, и ни один человек не заметил, что Урсула совсем ослепла. Сама Урсула начала чувствовать приближение слепоты незадолго до рождения Хосе Аркадио. Сперва она приняла это за временное недомогание. Потихоньку пила бульон из мозговых костей и капала в глаза пчелиный мед, но вскоре убедилась, что безнадежно погружается в потемки; ей так и не довелось получить ясное представление об электричестве, ибо, когда в Макондо установили первые электрические фонари, Урсула могла воспринимать их лишь как некое смутное сияние. Ни одной живой душе не говорила она о том, что слепнет, ведь это было бы публичным признанием своей бесполезности. Тайком от всех Урсула стала упорно изучать расстояния между предметами и голоса людей, чтобы продолжать видеть с помощью памяти, когда тени катаракты совсем закроют от нее мир. Позже она обрела неожиданное подспорье в запахах, они определялись в темноте гораздо отчетливее, чем контуры и цвета, и окончательно спасли ее от позорного разоблачения. Несмотря на окружающую ее тьму, Урсула могла вдеть нитку в иголку, и обметать петлю, и вовремя обнаружить, что молоко закипает. Она так хорошо помнила, в каком месте находится каждая вещь, что иногда сама забывала о своей слепоте. Однажды Фернанда раскричалась на весь дом, что у нее пропало обручальное кольцо, и Урсула отыскала кольцо на полочке в детской спальне. Объяснялось это очень просто: пока все остальные беспечно расхаживали взад-вперед по дому, Урсула всеми оставшимися у нее четырьмя чувствами следила за любым их движением, чтобы никто не мог захватить ее врасплох; вскоре она открыла, что каждый член семьи, сам того не замечая, ходит изо дня в день по одним и тем же путям, повторяет одни и те же действия и произносит в одни и те же часы почти одни и те же слова. Следовательно, потерять что-либо Буэндиа рисковали лишь в том случае, если привычный распорядок нарушался. Поэтому, заслышав причитания Фернанды, Урсула вспомнила, что единственным необычным делом, предпринятым Фернандой в этот день, было проветривание циновок с детских кроватей — накануне ночью Меме обнаружила у себя клопа. Поскольку во время уборки дети оставались в комнате, Урсула решила, что Фернанда положила кольцо в единственное недосягаемое для них место — на полку. Фернанда же, напротив, искала кольцо там, где пролегали ее обычные пути, не ведая, что именно повседневные привычки затрудняют нахождение потерянных вещей, из-за них эти вещи и бывает так трудно найти.

Обучение и воспитание Хосе Аркадио помогали Урсуле замечать даже самые незначительные изменения, происходящие в доме. Стоило ей услышать, например, что Амаранта одевает святых в спальне, и она тотчас же притворялась, будто учит мальчика различать цвета.
— Ну, — говорила она ему, — а теперь ответь мне, какого цвета одежда святого архангела Рафаила.
Таким образом ребенок давал Урсуле те сведения, в которых ей отказывали глаза, и задолго до того, как он уехал в семинарию, Урсула научилась определять на ощупь, по ткани, цвета одежды святых. Иной раз случалось и что-нибудь непредвиденное. Однажды Урсула наткнулась на Амаранту, сидевшую с вышиванием в галерее бегоний.
— Ради Бога, — возмутилась Амаранта, — смотри, куда ты идешь.
— Это ты, — ответила Урсула, — сидишь не там, где должна сидеть.

Урсула была совершенно убеждена в своей правоте и, поразмыслив, сделала неожиданное открытие, которое до нее никому и в голову не приходило: по мере чередования времен года солнце постепенно и незаметно изменяло свое положение в небе, и те, кто сидел в галерее, понемногу, и сами того не замечая, передвигались и меняли свои места. С тех пор Урсуле надо было только вспомнить, какое сегодня число, чтобы безошибочно определить, где сидит Амаранта. Хотя руки Урсулы дрожали с каждым днем все заметней, а ноги словно наливались свинцом, никогда еще ее маленькую фигуру не видели в стольких местах сразу. Урсула была почти столь же расторопной, как в те времена, когда на ее плечах лежали все заботы по дому. Однако теперь, в лишенном света одиночестве своей глубокой старости, она обрела способность с такой необычайной проницательностью разбираться даже в самых незначительных семейных событиях, что впервые увидела со всей ясностью ту правду, разглядеть которую мешала ей прежде ее вечная занятость. К тому времени, когда Хосе Аркадио стали готовить в семинарию, Урсула произвела уже доскональнейший обзор всей жизни семьи Буэндиа, начиная с основания Макондо и полностью пересмотрела свое мнение о потомках. Она пришла к убеждению, что полковник Аурелиано Буэндиа утратил привязанность к семье не из-за того, что его ожесточила война, как Урсула думала раньше, просто он никогда никого не любил: и свою жену Ремедиос, и бесчисленных возлюбленных на одну ночь, прошедших через его жизнь, и в особенности своих сыновей. Она догадалась, что он проделал столько войн не из-за идеализма, как все считали, отказался от верной победы не из-за усталости, как все думали, а и победы одерживал, и поражения терпел по одной и той же причине — из-за самого доподлинного греховного тщеславия. Она сделала заключение, что этот ее сын, за которого она пошла бы на смерть, от природы лишен способности любить. Однажды ночью, в те времена, когда Урсула еще носила его в своем чреве, она услышала, как он заплакал. Плач был жалобный и такой отчетливый, что спавший рядом Хосе Аркадио Буэндиа проснулся и обрадовался: наверное, ребенок родится чревовещателем. Другие предсказывали, что он будет ясновидящим. Сама же Урсула содрогнулась от внезапной уверенности, что это утробное рычание — первый предвестник страшного свиного хвоста, и стала молить Бога уничтожить ребенка у нее в чреве. Но в прозрении старости она поняла и неоднократно затем повторяла, что плач ребенка в животе матери не признак его чревовещательских или пророческих дарований, а безошибочное указание на неспособность к любви. Эта переоценка сына внезапно пробудила в ней всю ту жалость, которую она ему недодала. В противоположность сыну Амаранта, чья душевная черствость пугала Урсулу, чья затаенная горечь печалили ее, теперь показалась матери воплощением женской нежности, и с проницательностью, порожденной состраданием, Урсула поняла, что несправедливые мучения, которым Амаранта подвергла Пьетро Креспи, объясняются вовсе не жаждой мщения, как все думали, а медленная пытка, исковеркавшая жизнь полковника Геринельдо Маркеса, вызвана отнюдь не злым, желчным, неизлечимым горем, как все считали. На самом деле и то и другое было следствием борьбы не на жизнь, а на смерть между безграничной любовью и непреодолимой трусостью, в конце концов, в этой борьбе восторжествовал неразумный страх, неотступно терзавший измученное сердце Амаранты. В ту пору Урсула стала все чаще произносить имя Ребеки, она вызывала в памяти ее образ с прежней любовью, усиленной запоздалым раскаянием и внезапным восхищением, она поняла, что только Ребека, та, которая не была вскормлена ее молоком, а ела землю земли и известку стен, та, в чьих жилах текла не кровь Буэндиа, а неизвестная кровь неизвестных, кости которых продолжали клохтать даже в могиле, Ребека с нетерпеливым сердцем, Ребека с необузданным лоном, — единственная из всех обладала той безудержной смелостью, о которой Урсула мечтала для отпрысков своего рода.
— Ребека, — бормотала она, ощупывая стены, — как мы были к тебе несправедливы!

Все считали, что Урсула просто бредит, особенно после того, как ей вздумалось ходить, вытянув вперед правую руку, наподобие архангела Гавриила. Однако Фернанда заметила, что мрак этого бреда освещается иной раз солнцем здравомыслия, ведь Урсула могла без запинки ответить, сколько денег потрачено в доме за прошедший год. Та же мысль появилась у Амаранты, когда однажды на кухне ее мать, помешивая в горшке суп и не зная, что ее слушают, сказала вдруг, что ручная мельница для кукурузы, купленная у первых цыган и исчезнувшая еще до того, как Хосе Аркадио шестьдесят пять раз объездил вокруг света, стоит до сих пор у Пилар Тернеры. Тоже почти достигшая столетнего возраста, но крепкая и живая, несмотря на невероятную свою толщину, которой пугались дети, как некогда голуби пугались ее звонкого смеха, Пилар Тернера не удивилась словам Урсулы, она уже начинала убеждаться, что недремлющая мудрость стариков нередко оказывается проницательнее, чем карты.
Тем не менее, когда Урсула обнаружила, что у нее не хватит времени утвердить Хосе Аркадио в его призвании, она впала в уныние. Стала попадать впросак, пробуя разглядеть глазами те предметы, которые гораздо яснее видела с помощью интуиции. Однажды утром вылила на голову мальчика содержимое чернильницы, думая, что это цветочная вода. В своем упорном желании во все вмешиваться, она делала промах за промахом, чувствовала, как на нее все чаще обрушиваются приступы тоски, и тщетно пыталась вырваться из паутины мрака, опутывающей ее все больше и больше. Тогда-то Урсуле и пришло в голову, что ее промахи — это не свидетельство первой победы, одержанной над ней дряхлостью и тьмой, а следствие какого-то повреждения в самом времени — порчи времени. Раньше, думала она, пока Бог не плутовал еще с месяцами и годами вроде турка, отмеряющего вам ярд перкаля, все шло по-иному. Теперь же не только дети вырастают быстрее, но даже чувствуют люди не так, как раньше. Не успела Ремедиос Прекрасная вознестись душой и телом на небо, а бессовестная Фернанда тут же стала ворчать по углам, зачем у нее забрали простыни. Не успели еще остыть в могилах тела шестнадцати Аурелиано, как Аурелиано Второй уже снова привел к себе толпу пьяниц играть на аккордеоне и наливаться шампанским, словно умерли не христиане, а собаки и этот сумасшедший дом, на который ушло столько ее здоровья и столько фигурок из леденца, был создан лишь для того, чтобы превратиться в вертеп порока. Пока укладывали сундук Хосе Аркадио, Урсула, перебирая горькие воспоминания, спрашивала себя, не лучше ли лечь в могилу и быть засыпанной землей, и бесстрашно вопрошала Бога, действительно ли он считает, что люди сделаны из железа и могут перенести столько мук и страданий; но, спрашивая и вопрошая, она только больше запутывалась, и в ней поднималось непреодолимое желание начать говорить все, что взбредет в голову, как делают чужеземцы, позволить себе наконец взбунтоваться хотя бы на один миг, на тот короткий миг, которого она так горячо жаждала и только раз откладывала, сделав самоотречение основой своего существования; ей страстно хотелось плюнуть хоть один раз на все, вывалить из сердца необъятные груды дурных слов, которыми она вынуждена была давиться в течение целого века покорности.
— Гадина! — крикнула Урсула.
Амаранта, начавшая складывать в сундук одежду, решила, что мать укусил скорпион.
— Где он? — испуганно спросила она.
— Кто?
— Скорпион, — объяснила Амаранта.
Урсула ткнула пальцем в сердце.
— Здесь, — сказала она.
В один из четвергов, в два часа дня, Хосе Аркадио отправился в семинарию. Урсула всегда будет помнить его таким, каким представляла себе при расставании, — худым и серьезным, не пролившим, как она его и учила, ни единой слезы, задыхающимся от жары в костюмчике из зеленого вельвета с медными пуговицами и с накрахмаленным бантом у ворота. Когда Хосе Аркадио ушел, в столовой остался резкий запах цветочной воды, которой Урсула поливала мальчику голову, чтобы легче было находить его в доме. Пока шла прощальная трапеза, семья скрывала свое волнение за веселой болтовней и с преувеличенным воодушевлением откликалась на шутки падре Антонио Исабеля. Но когда унесли обитый бархатом сундук с серебряными наугольниками, все почувствовали себя так, словно из дома вынесли гроб. Полковник Аурелиано Буэндиа отказался участвовать в проводах.
— Только одного нам недоставало, — пробурчал он под нос, — святейшего папы.

Через три месяца Аурелиано Второй и Фернанда отвезли Меме в монастырскую школу и возвратились с клавикордами, которые заняли место пианолы. Как раз в это время Амаранта начала ткать себе погребальный саван. Банановая лихорадка уже поуспокоилась. Коренные жители Макондо обнаружили, что они оттерты на задний план чужеземцами, но, с трудом сохранив свои прежние скромные доходы, они все же испытывали радость, будто им посчастливилось спастись во время кораблекрушения. В доме Буэндиа все еще продолжали приглашать к столу толпы гостей, и былая семейная жизнь восстановилась лишь через несколько лет, когда перестала существовать банановая компания. Однако традиционное гостеприимство претерпело основательные изменения, потому что теперь власть перешла в руки Фернанды. Урсула находилась в изгнании в стране тьмы, Амаранта с головой погрузилась в шитье савана, и бывшая кандидатка на королевский престол обрела полную свободу выбирать сотрапезников по своему вкусу и навязывать им строгие правила, внушенные ей родителями. В городе, потрясенном вульгарностью, с которой чужеземцы расточали свои легко нажитые состояния, дом Буэндиа благодаря суровой руке Фернанды превратился в оплот отживших обычаев. Фернанда считала порядочными людьми только тех, кто не имел ничего общего с банановой компанией. Даже ее деверь, Хосе Аркадио Второй, пал жертвой ее дискриминаторского рвения, потому что в сумятице первых дней банановой лихорадки он снова продал своих великолепных бойцовых петухов и поступил надсмотрщиком на плантации.
— Чтобы ноги его здесь не было, пока на нем зараза от этих чужеземцев, — сказала Фернанда.

Жизнь в доме сделалась такой суровой, что Аурелиано Второму стало определенно уютнее у Петры Котес. Сначала, под тем предлогом, что хочет облегчить супруге бремя забот, он перенес к наложнице свои пиршества. Потом, под тем предлогом, что скот утрачивает плодовитость, переместил к ней хлев и конюшни. И наконец, под тем предлогом, что в ее доме не так жарко, перетащил туда маленькую контору, где вел свои дела. Когда Фернанда заметила, что превратилась в соломенную вдову, было уже поздно. Аурелиано Второй почти не ел дома, он являлся только ночевать. Это была единственная его дань внешним приличиям; впрочем, она никого не обманывала. Как-то раз он оплошал, и утро застало его в постели Петры Котес. Вопреки всем ожиданиям он не услышал от жены не только ни малейшего упрека, но даже самого легкого вздоха обиды, однако в тот же день Фернанда отправила в дом любовницы два сундука с его одеждой. Отправила среди бела дня и приказала нести посредине улицы, на виду у всего города, думая, что заблудший супруг не вытерпит позора и со склоненной выей вернется в стойло. Но этот героический жест только еще раз доказал, как плохо знала Фернанда характер своего мужа и нравы Макондо, не имевшие ничего общего с нравами ее родителей, — каждый, кто видел сундуки, говорил себе, что вот наконец-то завершилась, как и следовало ожидать, история, интимные подробности которой ни для кого уже не были тайной. Аурелиано же отпраздновал дарованную ему свободу трехдневным пиром. К довершению несчастий супруги она в своих темных и длинных одеяниях, со своими вышедшими из моды медальонами и неуместной гордостью выглядела преждевременно постаревшей, между тем как облаченная в яркие платья из натурального шелка любовница, глаза которой сияли радостью от сознания, что ее попранные права восстановлены, казалось, цвела второй молодостью. Аурелиано Второй снова отдался Петре Котес, отдался с юным пылом, как в былые времена, когда она спала с ним потому, что принимала его за его брата-близнеца, и, живя с обоими братьями, думала, что Бог послал ей невиданное счастье — мужчину, умеющего любить за двоих. Вновь возродившаяся страсть была неутолимой: не раз случалось, уже сев за стол, они посмотрят друг другу в глаза, ни слова не сказав, закроют кастрюли крышками и отправляются в спальню — умирать от голода и любви. Вдохновленный тем, что ему довелось увидеть во время своих тайных вылазок к французским гетерам, Аурелиано Второй купил Петре Котес кровать с балдахином, как у архиепископа, повесил на окна бархатные шторы, покрыл потолок и стены спальни огромными зеркалами из горного хрусталя. Он стал еще большим весельчаком и сумасбродом, чем прежде. Каждый день, в одиннадцать часов утра, поезд доставлял ему ящики с шампанским и бренди. Возвращаясь с ними со станции, Аурелиано Второй увлекал за собой, словно в импровизированной кумбиамбе<Кумбиамба — колумбийский народный танец>, любое человеческое существо, попадавшееся ему навстречу, — местное или пришлое, знакомое или незнакомое, без всякого разбора. Он соблазнил зазывными жестами даже увертливого сеньора Брауна, объясняющегося только на своем непонятном языке, и тот несколько раз мертвецки напивался в доме Петры Котес, а однажды даже заставил своих злых немецких овчарок, повсюду его сопровождавших, плясать под техасские песни, которые он сам кое-как промямлил под музыку аккордеона.
— Плодитесь, коровы! — кричал Аурелиано Второй в приступе веселья. — Плодитесь, жизнь коротка!

Никогда еще он не выглядел лучше, чем в ту пору, никогда еще его не любили больше, никогда его скот не размножался с такой необузданностью. Для бесконечных пиршеств было зарезано столько телят, свиней и кур, что земля во дворе стала черной и вязкой от крови. Сюда без конца выбрасывали кости и внутренности, сваливали объедки, и приходилось чуть ли не каждый час сжигать все это, чтобы ауры (Аура — разновидность ястреба) не выклевали гостям глаза. Аурелиано Второй потолстел, лицо его стало багрово-фиолетовым, расплылось и напоминало теперь морду черепахи, а все по вине его чудовищного аппетита, с которым не мог сравниться даже аппетит Хосе Аркадио после его возвращения из кругосветных скитаний. Слава о невероятной прожорливости Аурелиано Второго, его неслыханном мотовстве, его непревзойденном гостеприимстве вышла за пределы долины и привлекала внимание самых знаменитых чревоугодников. Со всех концов побережья в Макондо прибывали легендарные обжоры, чтобы принять участие в безрассудных гастрономических турнирах, проводившихся в доме Петры Котес. Аурелиано Второй неизменно одерживал победу над всеми до той роковой субботы, когда явилась Камила Сагастуме, женщина, напоминавшая своими формами тотемическую скульптуру и известная во всей стране под выразительной кличкой Слониха. Состязание длилось до утра вторника. Уничтожив за первые сутки теленка с гарниром из маниоки, ямса и жареных бананов и выпив, кроме того, полтора ящика шампанского, Аурелиано Второй был совершенно уверен в своей победе. Он считал, что в нем больше воодушевления и жизни, чем в его невозмутимой сопернице; стиль еды у нее был, конечно, более профессиональным, но именно поэтому он вызывал меньше восторга у переполнявшей дом разношерстной публики. В то время как Аурелиано Второй, в жажде победы забыв все приличия, рвал мясо зубами, Слониха рассекала его на части с искусством хирурга и ела не торопясь, даже испытывая определенное удовольствие. Была она огромной и толстой, но чудовищная тучность вознаграждалась нежной женственностью: Слониха обладала таким красивым лицом, такими изящными и холеными руками и таким непреодолимым обаянием, что, когда она вошла в дом, Аурелиано Второй вполголоса заметил, что предпочел бы провести турнир не за столом, а в постели. А когда он увидел, как Слониха расправилась с целым телячьим окороком, не нарушив при этом ни одного правила благовоспитанности самого высокого класса, он совершенно серьезно заявил, что это деликатное, очаровательное и ненасытное хоботное является в определенном смысле идеальной женщиной. И он не ошибся. Слухи о том, что Слониха — прожорливый орел-ягнятник, предшествовавшие ее появлению, не имели оснований. Она была не мясорубкой для перемалывания быков, не бородатой женщиной из греческого цирка, как говорили, а директрисой школы пения. Мастерски поглощать пищу она научилась, будучи уже почтенной матерью семейства, когда пыталась найти способ заставить своих детей больше есть, но не с помощью искусственного возбуждения аппетита, а путем создания полного душевного покоя. Ее проверенная практикой теория основывалась на том, что человек, у которого все дела совести в совершенном порядке, способен есть без перерыва до тех пор, пока не устанет. Таким образом, она бросила свою школу и семейный очаг не из спортивного честолюбия, а по причинам морального порядка — чтобы вступить в единоборство с человеком, прославившимся на всю страну как беспринципный обжора. Лишь только Слониха увидела Аурелиано Второго, она сразу же поняла, что ее соперника подведет не желудок, а характер. И действительно, к концу первой ночи она сохранила всю свою боеспособность, а Аурелиано Второй истощил свои силы смехом и болтовней. Они поспали четыре часа. Затем каждый выпил сок от пятидесяти апельсинов, восемь литров кофе и тридцать сырых яиц. На второе утро, после долгих часов бодрствования, прикончив двух свиней, гроздь бананов и четыре ящика шампанского, Слониха стала подозревать, что Аурелиано Второй, сам того не ведая, открыл ее собственный метод, но в отличие от нее открыл совершенно стихийно. Итак, противник оказался опаснее, чем она предполагала. Между тем, когда Петра Котес принесла на стол двух жареных индеек, Аурелиано Второй был уже на шаг от апоплексического удара.
— Если не можете, не ешьте больше, — предложила ему Слониха. — Пусть будет ничья.

Она сказала это от чистого сердца — ведь и сама она не смогла бы съесть ни кусочка, зная, что каждый глоток приближает смерть соперника. Но Аурелиано Второй понял ее слова как новый вызов, давясь, уплел всю индейку и, превысив свою невероятную вместительность, потерял сознание. Он свалился ничком на блюдо с обглоданными костями, изо рта у него бежала пена, как у бешеной собаки, и вырывался предсмертный хрип. Среди темноты, в которую он внезапно окунулся, Аурелиано Второму почудилось, будто его швырнули с самой верхушки какой-то башни в бездонную пропасть, и при последней, короткой вспышке сознания он уяснил себе, что в конце этого долгого падения его ждет смерть.
— Отнесите меня к Фернанде, — еще успел он сказать.
Доставившие его домой друзья решили, что он выполняет данное жене обещание не умирать в постели любовницы. Петра Котес начистила лаковые ботинки, в которых он хотел лежать в гробу, и уже искала, с кем бы их отослать, когда ей сообщили, что Аурелиано Второй вне опасности. И правда, через неделю он уже был здоров, а еще через две недели отметил свое воскрешение из мертвых невиданным доселе пиром. Он продолжал жить в доме Петры Котес, но каждый день навещал теперь Фернанду и иногда оставался обедать с семьей, словно судьба поменяла все местами, сделав его мужем наложницы и любовником жены.

14

14
Top Mail.ru