Арт Small Bay

15

Сто лет одиночества
Габриэль Гарсия Маркес

Фернанда наконец смогла немного передохнуть. Невыносимо скучные дни одиночества покинутой жене скрашивали только игра на клавикордах в часы сиесты да письма от детей. Дважды в месяц она сама отправляла Хосе Аркадио и Меме подробные послания, не содержавшие ни одной строчки правды. Фернанда скрывала от детей свои несчастья. Умело прятала печаль этого дома, который, несмотря на залитые солнечным светом бегонии, несмотря на удушливую полуденную жару, несмотря на частые взрывы праздничного веселья, проникавшие в него с улицы, с каждым днем становился все более похожим на мрачный дом ее родителей. Фернанда одиноко бродила среди трех живых призраков и одного мертвого — призрака Хосе Аркадио Буэндиа, имевшего обыкновение усаживаться в темном углу гостиной и с напряженным вниманием слушать, как она играет на клавикордах. От прежнего полковника Аурелиано Буэндиа осталась лишь тень. С того дня, когда он в последний раз вышел из дому, намереваясь уговорить полковника Геринельдо Маркеса развязать новую, безнадежную войну, он покидал свою мастерскую только чтобы справить нужду возле каштана. Он никого больше не принимал, кроме цирюльника, который заходил каждые три недели. Питался тем, что ему раз в день приносила Урсула, и хотя все еще с прежним усердием мастерил своих золотых рыбок, но уже не продавал их, узнав, что покупают их не как украшения, а как исторические реликвии. Однажды он разжег во дворе костер из кукол Ремедиос, украшавших его спальню со дня свадьбы. Бдительная Урсула обнаружила, что делает ее сын, но не смогла остановить его.
— У тебя сердце из камня, — сказала она.
— При чем тут сердце, — ответил он, — в комнате полно моли.

Амаранта все ткала свой саван. Фернанда не могла взять в толк, почему ее дочери, Меме, Амаранта время от времени пишет письма и даже шлет ей подарки, а о Хосе Аркадио и говорить не желает. "Они так и умрут, не узнав почему", — ответила Амаранта, когда Фернанда через Урсулу спросила ее об этом; ответ Амаранты Фернанда сохранила в своем сердце как загадку, которую ей не суждено было разгадать. Высокая, прямая, надменная Амаранта, всегда облаченная в пышные, белоснежные, как пена, юбки, сохранившая, несмотря на годы и тяжелые воспоминания, исполненный превосходства вид, казалось, носила на лбу свой собственный крест из пепла — крест девственности. Она его и в самом деле носила, но только на руке — под черной повязкой, ее Амаранта не снимала даже на ночь и сама стирала и гладила. Вся жизнь Амаранты проходила за изготовлением савана. Было похоже, что сотканное днем ночью она снова распускает, и делает это не для того, чтобы спастись от своего одиночества, а, совсем напротив, чтобы сохранить его.
В дни разлуки с мужем Фернанду больше всего мучила мысль, что Меме, приехав на каникулы, не увидит в доме отца. Апоплексический удар положил конец ее страхам. К тому времени, когда Меме вернулась, ее родители договорились обо всем, чтобы девочка не только поверила, будто Аурелиано Второй остается покорным мужем, но даже не заметила бы печали, наполняющей дом. Каждый год Аурелиано Второй два месяца подряд играл роль примерного супруга и устраивал праздники, где гостей угощали мороженым и печеньем; веселая и живая воспитанница монахинь украшала эти сборища игрой на клавикордах. Уже тогда было видно, что она очень мало унаследовала от характера матери. Меме казалась скорее вторым изданием Амаранты, Амаранты-девочки в двенадцать-четырнадцать лет, той, которая еще не ведала печали, чьи легкие, танцующие шаги вносили в дом оживление, пока тайная страсть к Пьетро Креспи не сбила навсегда ее сердце с правильного пути. Но в отличие от Амаранты, в отличие от всех остальных Буэндиа чувство одиночества, которым судьба наделила членов этой семьи, в Меме еще не проявлялось, она выглядела совершенно довольной окружающим миром, даже когда в два часа дня отправлялась в гостиную, чтобы с железной настойчивостью упражняться в игре на клавикордах. Было совершенно очевидно, что дома ей нравится, что она целый год мечтает о той шумной радости, с какой встречает ее молодежь, и что Меме не чужда отцовской склонности к развлечениям и неумеренному гостеприимству. Первые признаки этой злополучной наследственности обнаружились во время третьих каникул, когда Меме явилась домой в сопровождении четырех монахинь и шестидесяти восьми подружек по классу, которых она, ни у кого не спросившись и никого не предупредив, пригласила погостить недельку в доме.
— Что за несчастье, — стонала Фернанда, — это создание так же безрассудно, как ее отец!

Пришлось просить у соседей кровати и гамаки, установить питание в девять смен, составить распорядок пользования купальней и одолжить сорок табуреток, чтобы девочки в синих форменных платьях и мужских башмаках не слонялись целый день взад-вперед по дому. Все шло из рук вон плохо: едва шумная ватага кончала с завтраком, как уже надо было кормить первые очереди обедом, а потом ужином; за всю неделю школьницы только и успели, что сходить на плантации. С наступлением ночи монашки выбивались из сил, чтобы загнать своих подопечных в постели, но, как ни старались, во дворе всегда оставалась целая толпа неутомимых отроковиц, распевающая унылые школьные гимны. Однажды девицы чуть не сбили с ног Урсулу, которая всегда появлялась со своими услугами именно там, где она больше всего могла помешать. В другой раз монашки подняли шум из-за того, что полковник Аурелиано Буэндиа помочился возле каштана в присутствии школьниц. А по вине Амаранты едва не возникла самая настоящая паника: когда Амаранта солила суп, в кухню вошла одна из монашек и ничего другого не придумала, как спросить, что это за белый порошок бросают в котел.
— Мышьяк, — ответила ей Амаранта.

В первый вечер школьницы замучились, пытаясь попасть перед сном в уборную, — около часу ночи последние из них только еще туда входили. Тогда Фернанда купила семьдесят два горшка, но добилась этим лишь того, что превратила ночную проблему в утреннюю: теперь с самого рассвета около уборной выстраивалась длинная вереница девочек с горшками в руках — каждая ждала очереди помыть свою посудину. Хотя некоторые из школьниц простудились, а у других на покусанной москитами коже вздулись пузыри, большинство проявило непоколебимую стойкость перед лицом тягчайших испытаний, и даже в самые жаркие часы дня они ухитрялись бегать по саду. К тому времени, когда гости наконец уехали, все цветы были вытоптаны, мебель сломана, стены покрыты рисунками и надписями, но Фернанда была так рада отъезду, что простила причиненный ущерб. Кровати и табуретки она вернула соседям, а семьдесят два горшка составила штабелями в комнате Мелькиадеса. Заброшенное помещение, вокруг которого в былые времена вращалась вся духовная жизнь дома, стало с тех пор известно под названием "горшечной комнаты". По мнению полковника Аурелиано Буэндиа, название было самое подходящее, ведь, хотя вся семья продолжала удивляться, что жилище Мелькиадеса недоступно для пыли и разрушения, полковнику оно казалось просто свалкой. Как бы то ни было, но он, видимо, вовсе не интересовался, на чьей стороне правда, и о постигшей комнату судьбе узнал лишь потому, что Фернанда целый день бегала мимо него с горшками и мешала ему работать.

В ту пору в доме снова появился Хосе Аркадио Второй. Ни с кем не здороваясь, он проходил в конец коридора и скрывался в мастерской, где вел какие-то разговоры с полковником. Видеть его Урсула уже не могла, но она изучила стук его тяжелых сапог — сапог надсмотрщика — и удивлялась, какое неодолимое расстояние отделяет его от семьи, даже от брата-близнеца, с которым ребенком он играл в хитроумные игры с переодеваниями, а сейчас не имел ни одной общей черточки. Хосе Аркадио Второй был длинный и худой, держался надменно, и какой-то мрачный отблеск лежал на его смуглом лице, задумчивом и грустном, как у сарацина. Он больше походил на свою мать, Санта Софию де ла Пьедад, чем на Буэндиа, и случалось, Урсула, говоря о семье, даже забывала упомянуть его имя, хоть и корила себя за это. Когда она обнаружила, что Хосе Аркадио Второй снова ходит по дому и полковник, отрываясь от работы, принимает его в мастерской, Урсула перебрала старые воспоминания и утвердилась в своем подозрении — Хосе Аркадио Второй в детстве поменялся местом со своим братом-близнецом, и именно он, а не тот должен зваться Аурелиано. Никто не знал подробностей его жизни. Одно время было известно, что у него нет определенного местожительства, что он выращивает бойцовых петухов в доме Пилар Тернеры, иногда там спит, а почти все остальные ночи проводит в спальнях французских гетер. Он плыл по воле волн, не имея ни привязанностей, ни честолюбивых стремлений, — блуждающая звезда в планетарной системе Урсулы.

По правде говоря, Хосе Аркадио Второй перестал принадлежать своей семье и утратил способность принадлежать любой другой уже с того далекого утра, когда полковник Геринельдо Маркес повел его в казарму — не для того, чтобы показать ему расстрел, а для того, чтобы мальчик на всю жизнь запомнил грустную и немножко насмешливую улыбку расстрелянного. Это воспоминание было не только самым давним, но и единственным, сохранившимся у него с детства. Не считая еще одного — образа старика в допотопного вида жилете и шляпе с полями, как вороновы крылья, который рассказывал всякие чудеса возле сияющего квадрата окна. Но Хосе Аркадио Второй не знал, к какому времени относится это воспоминание. Оно было туманным, не оставило в нем горького осадка и ничему его не научило в отличие от первого, которое, в сущности, определило направление всей его жизни, и по мере того как он старел, возникало в памяти все более отчетливо, словно течение времени приближало его. Урсула попыталась прибегнуть к помощи Хосе Аркадио Второго, чтобы извлечь полковника Аурелиано Буэндиа из его заточения. "Уговори его пойти в кино, — просила она. — Картины ему, правда, не нравятся, да пусть хоть подышит свежим воздухом". Но очень скоро она заметила, что Хосе Аркадио Второй также нечувствителен к ее мольбам, как сам полковник, и оба они покрыты одинаковой броней, непроницаемой для всяких привязанностей. Хотя Урсула не знала, да и никто не знал, о чем они толковали долгие часы, запершись в мастерской, но она понимала, что только эти два человека из всей семьи связаны узами внутренней близости.

По правде говоря, Хосе Аркадио Второй и не смог бы выполнить просьбу Урсулы, даже если бы захотел. Нашествие школьниц переполнило чашу терпения полковника. Под тем предлогом, что спальня все еще находится во власти моли, хотя аппетитные куклы Ремедиос уже уничтожены, он повесил в мастерской гамак и теперь выходил из нее только во двор — справить нужду. Урсуле не удалось втянуть его даже в самый обычный разговор. Идя к сыну, она уже наперед знала: он и не посмотрит на тарелки с едой, а отодвинет их на дальний конец стола и будет доделывать золотую рыбку, совсем не беспокоясь о том, что суп покрывается пленкой жира, а мясо остывает. С тех пор как полковник Геринельдо Маркес отказался помочь ему в задуманной на старости лет войне, он все больше и больше ожесточался. Ушел в себя и заперся там на засов, и семья в конце концов стала думать о нем так, словно он уже умер. Никто не замечал, чтобы полковник проявлял какие-нибудь человеческие чувства, до того дня одиннадцатого октября, когда он вышел на крыльцо поглядеть на проходивший мимо цирк. Этот день был для полковника Аурелиано Буэндиа таким же, как все остальные дни последних лет. В пять часов утра его разбудил шум, который подняли во дворе жабы и сверчки. По-прежнему моросил дождь, начавшийся еще в субботу, и, даже если бы полковник не слышал его настырного шепота в листве деревьев в саду, по холоду в своих костях он все равно бы почувствовал, что идет дождь. На полковнике Аурелиано Буэндиа, как всегда, был шерстяной плащ и длинные, из грубой ткани кальсоны, которые он носил для удобства, хотя сам же называл их "готскими подштанниками" из-за крайне старомодного вида. Он надел узкие брюки, но не застегнул их и не вдел в воротник рубашки всегдашнюю золотую запонку, потому что собирался помыться. Потом натянул плащ на голову, словно капюшон, расправил пальцами обвисшие усы и пошел во двор справить нужду. До восхода солнца было далеко, и Хосе Аркадио Буэндиа еще спал под своим навесом из прогнивших от дождей пальмовых листьев. Полковник, как обычно, не увидел отца, и когда призрак, разбуженный полившейся внезапно ему на ботинки струей горячей мочи, обратился к сыну с какой-то непонятной фразой, тот ее не услышал. Он решил, что вымоется попозже — не из-за холода и сырости, а из-за гнетущего душу октябрьского тумана. Когда он возвращался в мастерскую, до него донесся запах дыма от печей, которые растапливала Санта София де ла Пьедад, и он подождал на кухне, пока закипит кофейник, чтобы взять с собой свою чашку кофе без сахара. Санта София де ла Пьедад спросила его, как всегда спрашивала по утрам, какой сегодня день недели, и он ответил, что вторник, одиннадцатое октября. Глядя на спокойное, позолоченное отблеском огня лицо стоящей перед ним женщины, в реальности существования которой он в эту минуту, да, впрочем, и раньше, не был до конца убежден, он вдруг вспомнил, что однажды, в разгар войны, тоже одиннадцатого октября, он проснулся от инстинктивной, животной уверенности, что женщина, которая спит рядом с ним, мертва. Так оно и было, он сохранил в памяти число, потому что женщина, за час до случившегося, тоже спросила его, какой сегодня день. Но, даже вспомнив это, полковник Аурелиано Буэндиа все еще не заметил, до какой степени его покинули предчувствия, и, пока закипал кофейник, он из любопытства и без всякого риска впасть в тоску продолжал думать о той женщине, имени ее он так никогда и не узнал, а лицо увидел уже после ее смерти, ведь она пришла к его гамаку, спотыкаясь в кромешной темноте. Той же дорогой приходило в его жизнь великое множество женщин, и поэтому он не вспомнил, что именно она в безумии первых объятий чуть не утонула в собственных слезах и за час до того, как умереть, поклялась любить его до самой смерти. Вернувшись в мастерскую, он уже не думал ни об этой, ни о какой другой женщине и зажег свет, чтобы посчитать золотых рыбок, которых хранил в жестяной банке. Их было семнадцать. С тех пор как он решил не продавать рыбок, он делал каждый день по две штуки и, когда число их доходило до двадцати пяти, снова расплавлял их в тигле и начинал сначала. Он работал все утро, с головой уйдя в свое дело, ни о чем не думая, и не заметил, что в десять часов дождь усилился и кто-то прошел мимо мастерской, крича, чтобы закрыли двери, а то зальет весь дом, и не помнил даже о самом себе, пока не вошла Урсула с едой и не погасила свет.
— Какой дождь! — сказала Урсула.
— Октябрь, — ответил он.

Произнося это слово, он не поднял взгляда от первой за день золотой рыбки, потому что вставлял ей рубиновые глаза. Только кончив работу и положив рыбку в банку к остальным, он взялся за суп. Потом съел, очень медленно, кусок мяса, тушенного с луком, рис и ломтики жареного банана, лежавшие на той же тарелке. Аппетит его оставался всегда одинаковым и в хороших, и в самых тяжелых условиях. После еды ему захотелось отдохнуть. Из-за в некотором роде научно обоснованного суеверия он никогда не работал, не читал, не купался, не занимался любовью, пока не пройдут два часа, отведенные на пищеварение, — его вера в необходимость этого была настолько закоренелой, что несколько раз полковник Аурелиано Буэндиа задерживал начало военных операций, чтобы не подвергать своих солдат риску апоплексического удара. Он улегся в гамак, поковырял в ушах перочинным ножом и очень скоро заснул. Ему приснилось, будто он входит в пустой дом с белыми стенами, испытывая тягостное чувство, что он первое переступающее этот порог человеческое существо. Во сне он вспомнил, что то же самое ему снилось прошлой ночью и еще много раз за последние годы, и понял: стоит ему проснуться, и все тотчас же сотрется в памяти, потому что его возвращающийся сон имеет одно свойство — вспомнить его можно только в таком же сне. И действительно, когда через минуту в дверь мастерской постучал цирюльник, полковник Аурелиано Буэндиа открыл глаза с полным впечатлением, что он нечаянно задремал на несколько секунд и ему ничего еще не успело присниться.
— Сегодня не надо, — сказал он цирюльнику. — Увидимся в пятницу.

У него была трехдневная борода, пестреющая седыми волосами, но он не счел нужным побриться — в пятницу все равно надо стричь волосы, и можно сделать то и другое сразу. После нездорового дневного сна он покрылся липкой испариной, под мышками заныли шрамы от нарывов. Дождь перестал, но солнце все еще не проглянуло. Полковник Аурелиано Буэндиа звучно рыгнул и ощутил на небе кислый вкус супа, это был как бы приказ организма накинуть плащ и отправиться в уборную. Он задержался там дольше, чем было необходимо, сидя на корточках над деревянным ящиком, из которого поднимался густой запах брожения, потом привычка подсказала ему, что надо идти работать. В уборной он вспомнил, что сегодня вторник и Хосе Аркадио Второй не пришел в мастерскую, потому что по вторникам банановая компания рассчитывается со своими рабочими. Это воспоминание, как всегда случалось с воспоминаниями в последние годы, незаметно навело его на мысль о войне. Он вспомнил, что полковник Геринельдо Маркес однажды пообещал достать ему лошадь с белой звездочкой на лбу, да так никогда больше об этом не заикался. Потом он стал перебирать отдельные эпизоды войны, но возвращение к прошлому не будило в нем ни радости, ни огорчения, потому что, не имея возможности избежать мыслей о войне, он научился думать о ней спокойно, не тревожа своих чувств. По дороге в мастерскую он заметил, что воздух стал суше, и решил вымыться, но купальня уже была занята Амарантой. И он взялся за вторую рыбку. Он уже приделывал ей хвост, когда вдруг солнце вырвалось из-за туч с такой силой, что, казалось, все вокруг заскрипело, как старый рыбачий шлюп. Воздух, умытый трехдневным дождем, наполнился летающими муравьями. Тут полковник заметил, что давно хочет помочиться, но все откладывал это до тех пор, пока не кончит собирать рыбку. Как только он вышел во двор, в четыре часа десять минут, до его слуха донеслись отдаленные звуки медных труб, раскаты большого барабана и ликующие крики детей, и в первый раз со времен своей юности он умышленно ступил в западню тоски и снова пережил тот чудесный день с цыганами, когда отец взял его с собой посмотреть на лед. Санта София де ла Пьедад оставила дела, которыми занималась на кухне, и побежала на улицу.
— Это цирк, — крикнула она.
Вместо того чтобы идти к каштану, полковник Аурелиано Буэндиа тоже вышел из дому и смешался с толпой зевак, которые глазели на двигавшуюся по улице процессию. Он увидел облаченную в золотые одежды женщину на спине слона. Увидел печального одногорбого верблюда. Увидел медведя, наряженного голландкой, который отбивал такт, хлопая ложкой по кастрюле. Увидел паяцев, выделывающих разные штуки в самом конце процессии, и, после того как все прошли и на улице ничего не осталось, кроме залитого светом пустого пространства, летающих муравьев и нескольких зевак, завязнувших в трясине нерешительности, снова встретился лицом к лицу со своим жалким одиночеством. Тогда он, думая о цирке, направился к каштану и, пока мочился, пытался продолжать думать о нем, но уже ничего не мог вспомнить. Втянул голову в плечи и застыл, уткнувшись лбом в ствол дерева. Семья узнала о случившемся только на следующий день в одиннадцать часов утра, когда Санта София де ла Пьедад пошла на задний двор выбросить мусор и заметила, что к каштану слетаются ауры.


* * *

Последние каникулы Меме совпали с трауром по случаю смерти полковника Аурелиано Буэндиа. В доме, наглухо закрывшем свои двери и окна, теперь было не до праздников. Говорили шепотом, ели молча, трижды в день читали молитву, даже упражнения на клавикордах в жаркие часы сиесты звучали как похоронная музыка. Такой строгий траур установила, несмотря на свою скрытую враждебность к полковнику, сама Фернанда, потрясенная торжественностью, с которой правительство почтило память умершего врага. Аурелиано Второй, как обычно во время каникул дочери, ночевал дома, и, очевидно, Фернанда предприняла кое-что для восстановления своих законных супружеских прав, ибо в следующий приезд, через год, Меме увидела недавно родившуюся сестренку, названную вопреки желанию матери Амарантой Урсулой.

Меме закончила свое обучение. Диплом, аккредитовавший ее в качестве концертирующей клавикордистки, был единодушно ратифицирован после того, как она с блеском исполнила народные мелодии семнадцатого века на празднике по случаю завершения ее учебы, положившем конец трауру. Еще больше, чем искусство Меме, гостей восхитила ее необычная двойственность. Легкомысленный и даже немного ребячливый характер, казалось, делал ее неспособной к любым серьезным занятиям, между тем, усевшись за клавикорды, она совершенно преображалась, в ней проявлялась неожиданная зрелость, придававшая ей вид вполне взрослого человека. Так случалось всегда. По правде говоря, Меме не имела особого призвания к музыке, но, не желая перечить матери, она заставила себя достигнуть высокого совершенства в игре на клавикордах. С таким же успехом ее могли бы принудить к изучению любого другого дела. Уже в детстве ей докучала суровость Фернанды, ее обыкновение решать все за других, и Меме готова была принести еще более тяжелую жертву, лишь бы не сталкиваться с непреклонностью матери. На выпускном акте девушка испытала такое чувство, словно пергамент с готическим шрифтом и нарядными заглавными буквами освобождает ее от обязательств, которые она приняла на себя не столько из послушания, сколько ради собственного спокойствия, и она думала, что отныне даже упрямая Фернанда не станет больше вспоминать об инструменте, ведь сами монахини называли его музейным ископаемым. В первые годы Меме показалось, что ее расчеты были ошибочными, потому что, хотя уже полгорода успело выспаться под музыку ее клавикордов, и на семейных приемах, и на всех благотворительных концертах, школьных вечерах и патриотических чествованиях, Фернанда все еще продолжала приглашать в дом каждого нового человека, если считала его способным оценить талант дочери. Только после смерти Амаранты, когда семья снова на время погрузилась в траур, Меме удалось запереть клавикорды и спрятать ключ в один из шкафов, не опасаясь, что мать начнет расследовать, в какой момент и по чьей вине ключ затерялся. А до тех пор девушка переносила публичную демонстрацию своих талантов с тем стоицизмом, с которым в свое время разучивала упражнения. Она платила этим за свою свободу. Фернанда была так довольна покорностью дочери, так горда всеобщим восхищением, вызванным ее искусством, что без возражений позволяла Меме наводнять дом подругами, гулять по плантациям, ходить в кино с Аурелиано Вторым или достойными доверия дамами, разумеется, если фильм одобрен с амвона падре Антонио Исабелем. В минуты развлечений выявлялись истинные вкусы Меме. То, что делало ее счастливой, не имело ни малейшего отношения к порядку и дисциплине: ей нравились шумные праздники, она любила целыми часами сидеть с подружками в каком-нибудь укромном уголке, где они сплетничали, кто в кого влюблен, учились курить, говорили о мужчинах, а однажды распили три бутылки тростникового рома, после чего разделись и стали сравнивать и измерять различные части своего тела. Меме никогда не забудет того вечера: пережевывая кусок солодкового корня, она вошла в столовую, где в полном молчании ужинали Фернанда и Амаранта, и села за стол, и никто не заметил, что она не в себе. Перед этим Меме провела два ужасных часа в спальне подружки, смеясь до слез и плача от страха, но когда кризис миновал, почувствовала внезапный прилив храбрости, той храбрости, которой ей так недоставало, чтобы убежать из монастырской школы и заявить матери в более или менее пристойных выражениях: пусть она вставит себе клавикорды вместо клизмы. Сидя во главе стола и поедая куриный бульон, вливавшийся ей в желудок как живая вода, Меме вдруг увидела Фернанду и Амаранту в беспощадном свете истины. Она с трудом удержалась, чтобы не бросить им в лицо их ханжество, их скудоумие, их бредовые мечты о величии. Еще во время вторых каникул Меме стало известно, что отец живет в доме только ради соблюдения приличий, и, хорошо зная Фернанду, а позже ухитрившись создать себе представление и о Петре Котес, она взяла сторону отца. Она предпочла бы иметь матерью его любовницу. В алкогольном опьянении Меме с наслаждением думала о том, какой скандал разразится сейчас, выскажи она свои мысли вслух, и тайное озорное удовлетворение, которое она при этом испытывала, было так велико, что Фернанда его заметила.
— Что с тобой? — спросила она.
— Ничего, — ответила Меме. — Просто я только теперь поняла, как я вас обеих люблю.

Амаранту испугала ненависть, явственно прозвучавшая в этих словах. Но Фернанда была так тронута, что чуть не сошла с ума, когда в полночь Меме проснулась с разламывающейся от боли головой и ее стало рвать. Фернанда дала дочери выпить целый флакон касторового масла, поставила ей на живот припарки, а на голову положила пузырь со льдом и пять дней не выпускала ее из дому, держа на диете, как прописал новый доктор, чудаковатый француз, который после более чем двухчасового осмотра Меме пришел к туманному заключению, что у нее обычное женское недомогание. Мужество покинуло Меме, она совершенно упала духом, и в этом жалком состоянии ей ничего не оставалось, как только терпеть. Уже совсем ослепшая, но все еще живая и проницательная Урсула, единственная из всех, интуитивно поставила точный диагноз. "По-моему, — сказала она себе, — как раз такое самое лечение прописывают пьяницам". Но тут же отогнала эту мысль и даже упрекнула себя в несерьезности. Когда Аурелиано Второй заметил подавленное настроение Меме, он почувствовал угрызения совести и дал слово в будущем уделять ей больше внимания. Так и родились между отцом и дочерью отношения веселого товарищества, которые на время освободили его от горького одиночества среди пьяных радостей, а ее от постылой опеки Фернанды, предотвратив, казалось, уже неизбежное столкновение между Меме и ее матерью. В те дни Аурелиано Второй отдавал дочери большую часть своего досуга и, не колеблясь, откладывал любое свидание, лишь бы только провести вечер с Меме, пойти с ней в кино или цирк. За последние годы характер Аурелиано Второго начал портиться, виной тому была обременительная тучность, лишившая его возможности самому зашнуровывать свои ботинки и удовлетворять, как прежде, свои разнообразные желания. Обретение дочери вернуло Аурелиано Второму былую веселость, а удовольствие, которое он находил в ее обществе, постепенно отдаляло его от разгульного образа жизни. Меме расцвела, словно дерево весной. Она не была красавицей, как никогда не была красавицей Амаранта, но зато отличалась миловидностью, простотой и способностью нравиться с первого взгляда. Присущий ей дух современности оскорблял старомодную умеренность и плохо скрытую черствость Фернанды, но нравился Аурелиано Второму, и тот его всячески поощрял. Это Аурелиано Второй извлек Меме из спальни, которую она занимала с детских лет и где робкие взгляды святых питали ее ребяческие страхи; новую комнату дочери он украсил кроватью, похожей на трон, большим туалетным столом и бархатными портьерами, не заметив, что создает копию жилища Петры Котес. Он был так щедр, что даже не знал, сколько денег дает Меме, она сама брала их у него из карманов. Аурелиано Второй снабжал дочь всеми новинками по части женской красоты, которые только можно было достать в магазине банановой компании. Спальня Меме наполнилась подушечками для полирования ногтей, щипцами для завивки волос, эликсирами, придающими блеск зубам, глазными каплями, придающими томность взгляду, и бесчисленным множеством других новинок косметики и приспособлений для наведения красоты; всякий раз, входя в эту комнату, Фернанда с возмущением думала, что у ее дочери, наверное, такой же туалетный стол, как у французских гетер. В ту пору Фернанда была всецело погружена в заботы о капризной и болезненной Амаранте Урсуле и в волнующую переписку с невидимыми целителями. Поэтому, когда она обнаружила сообщничество между отцом и дочерью, она ограничилась лишь тем, что вырвала у Аурелиано Второго обещание никогда не водить Меме в дом Петры Котес. Эта предосторожность была излишней, ибо Петру Котес так расстроила дружба ее возлюбленного с дочерью, что она даже и слышать не хотела о Меме. Любовницу Аурелиано Второго мучил незнакомый ей доселе страх, словно инстинкт подсказывал ей, что стоит Меме захотеть, и она добьется того, чего не могла добиться Фернанда, — лишит Петру Котес любви, которая, казалось, уже была ей обеспечена до самой смерти. И тут Аурелиано Второму впервые довелось увидеть злые взгляды и услышать ядовитые насмешки в доме любовницы — он даже стал побаиваться, как бы не пришлось его перелетным сундукам проделать обратный путь в дом супруги. Но до этого не дошло. Никто еще не изучил ни одного мужчину лучше, чем Петра Котес своего возлюбленного; она знала — сундуки останутся там, куда были присланы, ведь ничто не вызывало у Аурелиано Второго большего отвращения, чем необходимость усложнять свою жизнь разными исправлениями и переменами. Поэтому сундуки остались на месте, а Петра Котес принялась отвоевывать любовника единственным оружием, которое не могла оспаривать у нее дочь. Она тоже зря тратила силы — Меме никогда и не собиралась вмешиваться в дела отца, а если бы сделала это, то лишь в пользу Петры Котес. У Меме не оставалось времени, чтобы причинять кому-нибудь неприятности. Каждый день она сама, как ее научили монахини, убирала спальню и стелила постель. По утрам занималась в галерее своей одеждой — вышивала себе что-нибудь или шила на старой ручной машине Амаранты. В то время как другие после обеда ложились спать, она два часа упражнялась на клавикордах, зная, что эта ежедневная жертва обеспечит ей спокойствие Фернанды. Из тех же соображений она продолжала выступать с концертами на церковных базарах и школьных праздниках, хотя приглашения поступали все реже. Вечером она надевала одно из своих простых платьев и высокие ботинки на шнурках, и если не шла никуда с отцом, то отправлялась до самого ужина к подругам. Но Аурелиано Второй почти всегда являлся за дочерью и уводил ее в кино.

В число приятельниц Меме входили три молодые американки, которые вырвались из электрифицированного курятника и завязали дружбу с девушками Макондо. Одной из этих американок была Патриция Браун. В благодарность за гостеприимство Аурелиано Второго сеньор Браун открыл Меме двери своего дома и пригласил ее на субботние танцы — только во время них гринго и общались с туземцами. Узнав о приглашении, Фернанда забыла на минуту об Амаранте Урсуле и невидимых целителях и разыграла душераздирающую мелодраму. "Ты только представь себе, — сказала она Меме, — что подумает об этом полковник в своей могиле". Фернанда не преминула обратиться за поддержкой к Урсуле. Но вопреки всем ожиданиям слепая старуха решила, что ничего предосудительного в посещении танцев и дружбе Меме со сверстниками-американками не будет, если девушка, разумеется, сохранит твердость своих убеждений и не позволит обратить себя в протестантскую веру. Меме очень хорошо уловила мысль прапрабабки и с тех пор на следующий день после танцев всегда вставала раньше, чем обычно, и шла к мессе. Фернанда оставалась в оппозиции, пока не была обезоружена сообщением дочери, что американцы хотели бы послушать ее игру на клавикордах. Инструмент еще раз вытащили из дому и отвезли к сеньору Брауну, где юная музыкантша была награждена самыми искренними аплодисментами и самыми горячими поздравлениями, после чего ее стали приглашать уже не только на танцы, но также на воскресные купанья в бассейне и раз в неделю к обеду. Меме научилась плавать, как профессиональная пловчиха, играть в теннис и есть виргинскую ветчину с ломтиками ананаса. Танцуя, плавая, играя в теннис, она незаметно освоила английский язык. Аурелиано Второй был в таком восторге от успехов дочери, что купил ей у бродячего торговца английскую энциклопедию в шести томах с многочисленными цветными вклейками, и в свободное время Меме ее читала. Чтение отвлекло девушку от уединений с подружками и сплетен про любовь, и не потому, что она вменила себе в обязанность читать, а просто Меме потеряла всякое желание заниматься обсуждением секретов, известных всему городу. О своем опьянении она вспоминала теперь как о детской шалости, которая казалась такой забавной, что она рассказала о ней Аурелиано Второму, ему эта история показалась еще более забавной. "Если бы твоя мать узнала!.." — повторял он, задыхаясь от смеха, так он говорил всегда, когда дочь признавалась ему в чем-нибудь. Он взял с нее обещание столь же откровенно рассказать ему о своей первой любви, и вскоре Меме сообщила отцу, что ей нравится один рыжий американец, приехавший на каникулы к своим родителям в Макондо. "Вот так штука! — смеялся Аурелиано Второй. — Если бы твоя мать узнала!.." Но позже Меме известила его, что молодой человек вернулся на родину и не подает признаков жизни. Зрелый ум Меме способствовал упрочению семейного мира, и Аурелиано Второй постепенно снова зачастил к Петре Котес. Хотя празднества больше не веселили его тело и душу так, как раньше, он все же не упускал случая поразвлечься и вынуть из чехла аккордеон, несколько клавиш которого были теперь подвязаны сапожными шнурками. Дома Амаранта без конца вышивала саван, а Урсула позволила старости увлечь себя в глубины тьмы, откуда ей уже ничего не удавалось разглядеть, кроме призрака Хосе Аркадио Буэндиа под каштаном. Фернанда укрепила свою власть. Письма, которые она каждый месяц посылала сыну, не содержали в то время ни одной строчки неправды, мать скрывала от Хосе Аркадио лишь свою переписку с невидимыми целителями, они определили у нее доброкачественную опухоль толстой кишки и готовили Фернанду к телепатическому оперативному вмешательству.

Уже можно было бы сказать, что в уставшем от жизненных передряг семействе Буэндиа воцарились на долгие годы мир и благоденствие, но тут внезапная смерть Амаранты вызвала новый переполох. Смерть эта явилась для всех неожиданностью. Амаранта была уже стара и чужда всему окружающему, тем не менее держалась она еще очень прямо, выглядела крепкой и, казалось, по-прежнему сохраняла свое железное здоровье. С того самого дня, как она окончательно оттолкнула полковника Геринельдо Маркеса и заперлась, чтобы хорошенько выплакаться, никто не знал, о чем она думает. Когда Амаранта вышла из спальни, весь ее запас слез был исчерпан навсегда. Она не плакала ни после вознесения Ремедиос Прекрасной, ни после уничтожения всех Аурелиано, ни после смерти полковника Аурелиано Буэндиа, человека, которого она любила больше всех в мире, хотя поняла это лишь в ту минуту, когда его труп нашли под каштаном. Она помогла поднять мертвеца с земли. Обрядила его в военную форму, причесала, побрила, подкрутила ему усы лучше, чем это делал сам полковник во время своей славы. Никто не увидел в ее действиях проявления любви, все уже привыкли к тому, что Амаранта хорошо знакома с похоронными обрядами. Фернанда с возмущением говорила, что Амаранта не понимает связей католицизма с жизнью и видит лишь его связи со смертью, словно католицизм не религия, а свод правил погребения. Но Амаранта, далеко углубившаяся в чащу своих воспоминаний, не слышала ее ученых речей в защиту католической религии. Она вошла в старость, сохранив живыми все свои печали. При звуках вальсов Пьетро Креспи ей по-прежнему, так же как в юности, хотелось плакать, словно время и горький опыт ничему ее не научили. Хотя она своими руками выбросила на свалку цилиндры с музыкой под тем предлогом, что картон сгнил от сырости, у нее в памяти они продолжали вращаться и сообщать движение молоточкам. Она пыталась утопить их в нечистой страсти к своему племяннику Аурелиано Хосе, которой позволила увлечь себя, пыталась искать от них защиты в спокойном мужском покровительстве полковника Геринельдо Маркеса, но не смогла избавиться от этого наваждения даже с помощью самого отчаянного поступка своей старости, когда за три года до отправления маленького Хосе Аркадио в семинарию она купала его и ласкала, не как бабушка ласкает внука, а как женщина ласкает мужчину, как это делали, по слухам, французские блудницы, как в ее двенадцать-четырнадцать лет ей хотелось ласкать Пьетро Креспи, стоявшего перед ней в своих узких брюках для танцев и под стук метронома отмечавшего такты взмахом волшебной палочки. Иногда Амаранта мучилась тем, что оставила за собой в жизни целый поток страданий, а иной раз это приводило ее в такую ярость, что она колола себе пальцы иголкой, но больше всего ее мучил, бесил и печалил благоуханный и изъеденный червями цветник любви, который должен был умереть лишь вместе с ней. Как полковник Аурелиано Буэндиа не мог не думать о войне, так Амаранта не могла не думать о Ребеке. Но если полковник сумел лишить свои воспоминания остроты, она свои только еще больше раскалила. В течение многих лет Амаранта молила Бога лишь о том, чтобы он не послал ей наказание умереть раньше Ребеки. Каждый раз, проходя мимо дома былой соперницы и замечая в нем все новые разрушения. Амаранта радовала себя мыслью, что ее молитва услышана. Однажды, занимаясь шитьем в галерее, она вдруг почувствовала глубокую уверенность, что будет сидеть на том же самом месте, в том же самом положении, при том же освещении, когда ей сообщат о смерти Ребеки. С тех пор Амаранта сидела и ждала, как ждут письма, и одно время — это совершенно точно — даже отрывала пуговицы и снова их пришивала, чтобы праздность не сделала ожидание более долгим и томительным. Никто в доме не подозревал, что Амаранта ткет свой роскошный саван для Ребеки. Когда Аурелиано Печальный рассказал, что Ребека превратилась в загробное видение с морщинистой кожей и несколькими желтоватыми былинками на черепе, Амаранта не удивилась, потому что описанный им призрак в точности походил на тот, который она уже давно создала в своем воображении. Она решила, что приведет в порядок труп Ребеки, замажет парафином разрушения на лице и сделает ей парик из волос святых. Соорудит красивый труп, завернет его в полотняный саван, уложит в гроб, обитый снаружи плюшем, а внутри пурпуром, и в сопровождении великолепной похоронной процессии отправит в распоряжение червей. Кипя ненавистью, составляла Амаранта свой план, когда внезапно ей пришло в голову, что, люби она Ребеку, она сделала бы для нее то же самое. Эта мысль привела Амаранту в содрогание, но она не пала духом, продолжала тщательно совершенствовать все детали своего замысла и скоро стала не просто специалистом, а настоящим виртуозом по части похоронного ритуала. Одного не учла она в своем чудовищном плане, что, несмотря на мольбы, обращенные к Богу, может умереть раньше Ребеки. Так оно и случилось. Но в последнюю минуту Амаранта почувствовала себя не обманутой в своих надеждах, а, напротив, освобожденной от всякой печали, потому что смерть оказала ей милость и за несколько лет предупредила о близости кончины. Амаранта увидела свою смерть в один жаркий полдень вскоре после того, как Меме отправили в монастырскую школу, смерть сидела и шила в галерее рядом с Амарантой, и та сразу же ее узнала: в ней не было ничего страшного — просто женщина в синем платье, длинноволосая, немножко старомодная и чем-то похожая на Пилар Тернеру тех времен, когда Пилар помогала Урсуле по хозяйству.

Несколько раз вместе с Амарантой в галерее сидела и Фернанда, но она не видела смерти, хотя смерть была такой реальной, так походила на человека, что однажды даже попросила Амаранту оказать ей любезность вдеть нитку в иголку. Смерть не сообщила, в какой день и месяц и в каком году умрет Амаранта и наступит ли ее час раньше, чем час Ребеки, а только приказала ей начать ткать саван для себя самой с шестого дня ближайшего апреля. Она позволила сделать его таким затейливым и красивым, как Амаранте вздумается, но предупредила, что трудиться над ним надо столь же добросовестно, как над саваном Ребеки, и сказала затем, что умрет Амаранта без мучений, без тоски и страха ночью того дня, когда закончит работу. Стараясь потратить как можно больше времени, Амаранта заказала пряжу из отборного льна и стала ткать полотно сама. Она делала это так тщательно, что только на одно тканье ушло четыре года. Потом приступила к вышиванию. Чем меньше времени оставалось до неотвратимого конца, тем яснее она понимала, что лишь чудо может затянуть изготовление савана до дня смерти Ребеки, но постоянная сосредоточенность на работе сообщила Амаранте спокойствие, которое помогло ей примириться с мыслью о крушении ее надежд. Именно тогда до Амаранты дошел смысл порочного круга из золотых рыбок, созданного полковником Аурелиано Буэндиа. Внешний мир теперь ограничился для нее поверхностью ее тела, а внутренний был недосягаем ни для каких огорчений. Она жалела, что не сделала этого открытия на много лет раньше, когда еще можно было очистить свои воспоминания и заново перестроить вселенную: без содрогания вызывать в памяти запах лаванды в вечерних сумерках, исходивший от Пьетро Креспи, извлечь Ребеку из нищеты — не по любви, не в силу ненависти, а из-за глубокого понимания тяжести ее одиночества. Ненависть, которую она угадала однажды вечером в словах Меме, встревожила Амаранту не потому, что была направлена против нее, а потому, что Амаранта почувствовала себя повторенной в чужой юности, казавшейся такой же чистой, какой должна была казаться ее собственная, и тем не менее уже обезображенной злобой. Но сознание, что исправить теперь ничего нельзя, даже не взволновало Амаранту, настолько она смирилась со своей судьбой. Единственной ее заботой было кончить саван. Вместо того, чтобы затягивать работу всякими ненужными выдумками, как она это делала вначале, Амаранта заспешила. Когда до окончания работы осталась неделя, она высчитала, что сделает последний стежок вечером четвертого февраля, и, не открывая причины, попыталась уговорить Меме отложить концерт на клавикордах, назначенный на пятое число, но Меме не придала значения ее просьбе. Тогда Амаранта стала изыскивать способ протянуть еще сорок восемь часов и даже решила, что смерть идет навстречу ее желанию, так как вечером четвертого февраля буря вывела из строя электростанцию. Но на следующий день в восемь часов утра Амаранта все же сделала последний стежок на самом красивом саване, который когда-либо был изготовлен женскими руками, и объявила спокойно, без всякой нарочитости, что вечером умрет. Она предупредила об этом не только семью, но и весь город, поскольку пришла к заключению, что может искупить свою скаредную жизнь, сделав напоследок людям какое-нибудь доброе дело, и самым подходящим для такой цели будет доставка писем умершим.

15

15
Top Mail.ru