Арт Small Bay

12

Альтист Данилов
Владимир Орлов

29

Переслегина Данилов, похоже, перестал раздражать. А Чудецкий однажды сказал Данилову и приятные слова.
Играл Данилов лучше. И меньше мучился от своих несовершенств. Хотя и мучился.
Во Дворце энергетиков круто взялись за конкурс бальных танцев, и молодежный оркестр Чудецкого перебрался в Дом культуры медицинских работников. При этом Данилов почувствовал, какие Переслегин и Чудецкий деловые люди. Хотя, впрочем, они, как и он сам, были застенчивые артисты. Но предприятие требовало отваги. И он обязан был подавить в себе жалкие голоса.
Впрочем, теперь, когда дело как будто бы пошло, и не как будто бы, а хорошо пошло, Данилов это чувствовал, жалкие голоса в нем затихали. Да и когда им было звучать! Если только в общественном транспорте, доставлявшем Данилова на репетицию из театра и с репетиции в театр. Но и тут Данилов доставал из кармана "Культуру" или "Советский спорт" и забывал о многом, читая необъективные отчеты об игре хоккеистов "Динамо". В "Спорте" явно сидели спартаковцы. Нередко в троллейбусах и такси Данилов засыпал, а газеты вынужден был дочитывать в лифте. И все же иногда что-то в нем вздрагивало: "Ну сыграешь. И опустишь смычок. И будет — тишина..." — "Кыш!" — говорил тогда Данилов.
Однако на него нашло другое. Теперь, когда он был уверен, что должен сыграть и сыграет Переслегина, Данилову стали являться страхи как бы ему что не помешало. Хлопобудов он в расчет при этом не брал И время "Ч" тоже. Время "Ч" ему сейчас и в голову не приходило. Он думал, что вдруг погибнет или умрет накануне выступления. Он смеялся над своими страхами, но смех получался нервный, а страхи не проходили. И не за свою жизнь было ему в этих страхах обидно (хотя и за нее тоже), главным образом досаду и печаль вызывали в нем мысли о том, что он не успеет сказать людям то, что может и обязан им сказать. То есть не сказать, а звуками своего альта открыть им нечто такое, чего они не знали, но о чем догадывались. Никогда Данилов не болел, ни разу не бюллетенил, а сейчас то будто в лопатку ему отдавало, то ломило затылок, то ныл зуб, то в животе случались рези. Иногда кто-то жаловался в присутствии Данилова тоже на затылок или на лопатку, все кивали на погоду, экая дрянь на улице, тут Данилов успокаивался. Однако ненадолго. Вскоре страхи возвращались, и Данилов был уже уверен, что болезнь у него смертельная. Он бегал в поликлинику, но там у него нашли лишь нервную усталость и начальные явления катара желудка. Данилов даже расстроился, что так мало нашли. "Э, нет, — решил он. — Они мне всего не говорят..." Одно было хорошо: впервые в жизни Данилов схватил простуду и получил на три дня больничный. Он выспался. Но в свободную минуту, поразмыслив, удивился тому, что вообще может болеть. Неужели его организм перестраивался?
Утром он почувствовал себя мерзко, на репетицию пришел в дурном настроении. Репетировали они вдвоем с Переслегиным, тот, сев к роялю, играл за оркестр. Кончили, обменялись словами, замолчали, и тут Переслегин спросил:
— Что это вы сегодня выглядите неважно? — И, не дождавшись ответа Данилова, сказал: — Я себя мерзко чувствую. Хоть бы до концерта дожить.
Данилов взглянул на Переслегина удивленно, но и обрадованно: неужели у Переслегина те же страхи? Он открылся Переслегину. И Переслегин обрадовался. "Именно, именно, — сказал он, — именно так все и есть! Со мной это не впервые. Когда писал симфонию и дело шло к концу, вдруг испугался: а закончу ли? Уж уверен был, что вот-вот окочурюсь. Потом прошло... И сейчас перед самой премьерой опять..." Тут они посмеялись над своими страхами, пожурили друг друга, а когда расстались, каждый из них подумал: "С ним-то, верно, что может случиться? А вот со мной еще неизвестно как..."
Впрочем, в тот день колик в желудке Данилов уже не испытал.
От театра он был еще на один вечер свободен. Сидел дома, ничего не делал. О Наташе приказал себе не думать. Музыка опять занимала его.
Данилов вспоминал секунды скверной игры на репетициях, секунды отчаяния, когда его подмывало сдвинуть пластинку браслета. Но это мальчишеское желание могло привести лишь к минутному триумфу или потрясению, а ничего бы не изменилось. Просто он, Данилов, был бы в те мгновения не творцом, не артистом, не личностью, а патефонной иглой. И в лицее и позже, находясь в демоническом состоянии, Данилов любил играть на многих инструментах. И тогда, конечно, требовались для музыки некие навыки и способности. Главным были не возможности его, Данилова, личности, а возможности его демонического положения. В любой миг он мог бы ощутить вечную музыку от ее простейших звуков до ее пределов, понять все ее изгибы, все ее законы, и не только ощутить и понять, а и услышать ее звуки и волны или почувствовать их в себе. Мог при желании любую музыку, и прошлую, и будущую, исполнить на любом инструменте. Но чужое откровение ему наскучило. И принимать это откровение стало для него унизительно. Он был проигрыватель музыки. А Данилов во всем желал своего, то есть того, что бы делало его личность личностью. Вот как человек он постигал музыку с удовольствием. Все открывал сам. Чаще мучился и страдал, но уж и радовался иногда, как творец. Увлекала его и неизвестность. Что дальше-то будет с музыкой и с ним в музыке? Вдруг он достигнет такого совершенства, осмелеет до такой дерзости, что и сам эдак плечиком хоть чуть-чуть, но подтолкнет музыку... куда?.. вперед?.. выше?.. Что значит — вперед, выше, дальше?.. куда-то, он еще и не ведает куда, на новое место. Но уж без всяких чудес с браслетом — так он себе положил! Мало того, что он оказался бы тогда не на равных с людьми — это было бы скучно, пошло, это было бы шарлатанство и заблуждение, более ничего. Теперь он как будто бы мог сделать один из важных своих шагов, нет, он ничего еще не подталкивал плечом (да, возможно, ему и не суждено подтолкнуть-то), однако нынче он был убежден, что его существование будет оправдано именно тем, что он исполнит симфонию Переслегина. Нужна она людям или нет — это другой вопрос, но он им откроет ее. А потом уж пусть с ним случается то, что должно случиться.
При этом Данилов думал о Земском. Земский, наверное, прошел многое из того, что ему, Данилову, еще предстоит пройти. То есть дороги у них разные. Но муки и сомнения одинаковы на всех дорогах художников. И ведь Земский не скис, не пал духом, а хлопочет о вечном. Претензия у него большая. Однако Земский полагает, что выстрадал на эту претензию право...
Мысли Данилова о Земском были прерваны звонком Муравлева. Муравлев приглашал Данилова в гости, жена его уже готовила плов и жарила баранью ногу, купленную на Бутырском рынке. Данилов быстро собрался и поехал на Нижнюю Масловку. Проезжая мимо Савеловского вокзала, он вдруг подумал, что прежде, в подобные дни, наверное, сдвинул бы пластинку браслета и позволил себе отдохнуть или развлечься. Может быть, искупался бы в молниях, а может быть, перенесся в Анды, в пещеру, там бы полежал в одиночестве и покое. А он теперь думать забыл о купаниях в грозу и о полетах в Анды! Ехал к Муравлевым и знал, что там ему будет приятно и сытно, а потом он посидит в тепле, в спокойствии или подремлет...
Данилов расцеловался с Муравлевым, поздоровался с их сыном Мишей и взятой недавно на воспитание грамотной собакой Салют дворовой породы. Какие запахи текли из кухни! Собака Салют и та облизывалась. В прихожей Данилов заметил жокейские сапоги, Муравлев увлекся верховой ездой, в свободные часы на кауром жеребце разъезжал по аллеям Петровского парка. Он и Данилова звал кататься. Данилов слушал Муравлева с завистью, думал: "А что, и в самом деле, когда пойдут дни поспокойнее, надо будет попробовать..." Данилову дали мягкие домашние туфли Муравлева, отвели в комнату, усадили в кресло возле стола, но и так, чтобы Данилов мог видеть телевизор. Хозяйка хлопотала на кухне, Муравлев, читая на ходу газету, протирал вилки и ножи, и вокруг Данилова шла жизнь — резвились собака Салют и обычно задумчивый пионер Миша. "Салют, анкор, анкор!" — кричал Миша, размахивая горном, и собака Салют хотя никуда и не прыгала, но все же старалась отгрызть кусок домашней туфли у Данилова с правой ноги. Собака Салют была женского пола, и поэтому Данилов относился к ее стараниям благодушно, с некоей снисходительностью. Прежде он, конечно бы, отправился на кухню, помогать хозяйке, а тут не мог, не имел сил...
Пришли гости. Были тут и Еремченко, и Кошелев с Ольгиной, и Вильчеки, и Спасские, и Добкины, и Екатерина Ивановна, но одна, ее муж Михаил Анатольевич опять находился в отъезде. Пришел на плов и баранью ногу я с женой, мы с удовольствием поговорили с Даниловым, я поблагодарил Данилова за открытку, присланную мне осенью из Хабаровска, — Данилов был тогда на гастролях в Южно-Сахалинске и застрял из-за непогоды в Хабаровском аэропорту. "Давно тебя, Володя, здесь не было! — сокрушались гости. — Пропал, и все! Мы по тебе соскучились!" Данилов оправдывался, а сам был растроган и жалел, что не ходил к Муравлевым, действительно, лучше бы уж он бывал тут, а не тратил время попусту, скажем, на хлопоты Клавдии... "Вот скоро буду посвободнее, — сказал Данилов, — сыграю одну вещь..." Тут Данилов рассказал о симфонии Переслегина и пригласил всех прийти на концерт в Дом культуры медицинских работников.
Наконец стол был накрыт, начались удовольствия, Данилову хозяйка накладывала порции побольше, все говорили: "Ешь, Володя, ешь!", видели, какой он голодный.
— А отчего Кудасова нет? — спросил Данилов.
Ему объяснили, что Кудасов всех удивляет. Он потерял аппетит и много думает. Для поддержания семьи Кудасов все же читает лекции, но как-то вяло, умолкает вдруг ни с того ни с сего, словно бы поражаясь ходу собственной лекции и не веря ей. Дома он садится за письменный стол, берет источники, но недолго выдерживает общение с ними, ложится на диван, смотрит грустно в цветы на обоях.
— Странно, — сказал Данилов.
— Странно, — согласился с ним Муравлев.
А уж то, что Кудасов не почувствовал нынешний плов и в особенности нынешнюю баранью ногу, фаршированную чесноком и политую хозяйкой по золотистой корочке вином "Киндзмараули", было не только странным, но и печальным. Приязни к Кудасову никто не испытывал, его у Муравлевых терпели, но и привыкли к нему. И теперь отсутствие Кудасова казалось чуть ли не дурным знаком. Впрочем, гости снова принялись за еду. Раскрасневшаяся хозяйка влюбленно глядела и на гостей, и на мужа с сыном, и на Данилова, и на бараньи кости, и на грамотную собаку Салют, потихоньку покусывающую свежую монографию о Сергее Судейкине.
Насытившись и сказав хозяйке добрые слова, Данилов стал задремывать. Совсем он не задремал. Он все видел, а многое и слышал, но сам ни говорить, ни двигаться не мог. (Я желал в тот вечер побеседовать с ним о музыке, кое о чем расспросить его, но Данилов сидел такой, будто явился к Муравлевым с пытки и теперь приходил в себя. Что же пытаного мучить. Я отошел. ) Гости притихли, выключили звук телевизора, мужчины смотрели немой хоккей. Даже собака Салют с меньшим усердием грызла теперь монографию, собака и впрямь была ученая, первой в доме Муравлевых знакомилась с книгами. Женщины тихонько болтали, их голоса ласкали Данилова.
Данилов знал, что, если с ним случится дурное, в доме Муравлевых будут о нем печалиться. Ему даже захотелось рассказать приятелям о своих недомоганиях и мрачных мыслях последних дней, чтобы мысли эти тут же бы развеяли, а его, Данилова, за них и отчитали. Но он сдержался. И задремал.
Когда проснулся, многие из гостей уже ушли, а Муравлев с Кошелевым играли в шахматы. Кошелев был адвокат, ново всех играх кидался в атаки, словно прокурор. Невдалеке от себя Данилов увидел Екатерину Ивановну. Вместе с хозяйкой она рассматривала "Бурду", приискивая выкройки для летнего сезона. Данилову стало неловко. Ему показалось, что Екатерина Ивановна взглянула на него с неким укором. Возможно, ей было известно о его разладе с Наташей. И Данилов почувствовал, что ему очень хотелось, чтобы Екатерина Ивановна заговорила с ним о Наташе. Все он лгал себе! Теперь он понимал, как недоставало ему в последние дни Наташи! Пусть он ей не нужен, но она ему — нужна! И не ему одному, а и его музыке. Ведь и тогда, в НИИ, он играл хорошо оттого, что в зале была Наташа...
Весь следующий день Данилов был грустный и рассеянный. Чудецкий с Переслегиным удивлялись ему. "Что с вами, Владимир Алексеевич? — говорил Чудецкий. — Все шло удачно, а нынче... У нас ведь через день премьера..." А у Данилова и на самом деле альт и смычок чуть ли не валились из рук. "Я устал", — сказал Данилов.
В театре он отыграл спектакль, приехал в Останкино и в темени, возле своего дома, увидел Наташу.
— Здравствуй, Володя, — сказала Наташа, — извини, что караулю тебя, но мне необходимо с тобой поговорить. Даже если я и разговор со мной тебе в тягость, все же я прошу выслушать меня...
— Здесь холодно, — сказал Данилов, — если не возражаешь, пошли ко мне.
Они поднялись к Данилову.
— Володя, — сказала Наташа, — ты можешь посчитать, что я навязываюсь тебе в друзья или любовницы, ты можешь презирать меня, это ничего не изменит. Я не могла не увидеть тебя и не выяснить все до конца. Я не стыжусь того, что пришла.
Данилов промолчал.
— Нужна я тебе или не нужна, — сказала Наташа, — но я без тебя не могу. Если ты не любишь меня, скажи об этом, я уйду от тебя. И навсегда.
— Мне без тебя было плохо, — сказал Данилов.
Данилов почувствовал, что хотя вчера и сегодня он печалился о Наташе, мечтал о встрече с ней, обида на нее все же не прошла совсем, напротив, теперь она ожила, и его слова значили не только то, что ему без Наташи было плохо, но что ему вообще было плохо, а она, Наташа, этого не ощутила. "Зачем это я? — подумал Данилов. — Ведь все это мелкое и лишнее!"
— Я нужна тебе? — спросила Наташа.
— Да, — сказал Данилов.
— У меня нет никого другого. Ухажеры были всегда, я позволила одному из них в тот вечер проводить меня, я чувствовала, что ты придешь в наш переулок, вот я и позволила с досады и по женской глупости... Ты прости...
— Мы и не договаривались держать друг друга на цепи. И ты извини меня за обидные слова и невнимание к тебе... Но у меня вся жизнь сейчас на лету.
— Я бы хотела, чтобы все твои беды, все твои хлопоты стали моими, чтобы тебе стало легче оттого, что я рядом, но я боюсь подойти к тебе, может быть, все и не так, но я чувствую, что ты скрываешь от меня нечто важное, оттого я мучаюсь, и мы с тобой не откровенны до конца, а что хорошего может выйти у нас без этого откровения?
Данилов молчал, был растерян.
— Прости, — сказала Наташа, — возможно, я слишком много хочу и обидела тебя. Да и какое право я имею на твое откровение?
Данилов поначалу был намерен произнести легкие слова, возможно и отшутиться, с тем чтобы все у них с Наташей осталось так, как оно было прежде. Но, взглянув на Наташу, он понял, что это невозможно.
— Да, — сказал Данилов. — У меня есть тайна. Открыть ее тебе — и никому — я не могу. И никогда, как бы ни сложились наши отношения с тобой, я не смогу открыть ее.
В глазах Наташи были испуг, нежелание верить ему. "Нет, нет, нет! Все ты придумал! Этого не должно и не может быть!" — казалось, хотела выкрикнуть она. Предчувствия или догадки, тяготившие ее в последние дни, теперь, видно, обернулись дурным сном, от которого хотелось бы избавиться, но не было сил избавиться.
— Так все и есть, — сказал Данилов. — Но тайна эта касается только меня, она связана с моим происхождением и нынешним моим положением. В ней нет ничего подлого, бесчестного... И на тебя не упал ни один отсвет от нее. — На всякий случай Данилов добавил: — Тайна эта не связана с каким-либо вредом отечеству.
Данилову показалось, что его последние слова отчасти успокоили Наташу. Да и легко ли было ей узнать, что он какой-нибудь агент или шпион!
— Я открыл тебе значительно более того, что я мог открыть, — сказал Данилов. И подумал: "Я ничего не мог открывать! Мне еще зачтется! И как!" — Это оттого, что наш разговор с тобой последний.
Наташа сделала некое протестующее движение.
"А не посчитает ли она меня теперь сумасшедшим? пришло на ум Данилову. — Пусть бы и посчитала, — решил Данилов, — лишь бы легче отошла от меня..." Впрочем, тут же сама возможность того, что Наташа заподозрит его в помешательстве, показалась Данилову неприемлемой.
— При этом, — сказал Данилов, — я прошу не считать меня больным душою. Я здрав рассудком. Хотя, конечно, эти мои слова еще ничего и не доказывают...
— Я знаю, что ты не болен, — тихо сказала Наташа, и Данилов понял, что она говорит правду.
— Я оттого тебе сказал про последний разговор, что теперь после моих слов наши отношения с тобой стали бы настолько серьезными, что продолжать их не было бы возможности. Прежде нам было легко, ничто нас всерьез не связывало, но и ничто не тяготило, кроме мелких недоразумений и бед. А теперь и беды бы стали слишком большими. Со мной возможны странные явления, в любую минуту, да вот хоть бы и сейчас, я могу исчезнуть. И навсегда. Но и не это главное. Главное, что человек, который свяжет свою судьбу с моей, сразу же подвергнется опасностям, какие я ни отвести, ни предотвратить не смогу. И тебе стало бы хуже, и я дрожал бы за каждый твой шаг. Никаких выгод мое положение не дает, напротив, тебя ждали бы напасти, болезни, а возможно, и гибель. Я мечтал, чтобы у меня были сын или дочь, но я не могу иметь ни сына, ни дочери. Моя тайна дала бы их жизни свой поворот.
— Бедный Данилов, — сказала Наташа.
— Нет, я не бедный. Я знаю, что мне дано и чего мне ждать. Но увлечь за собой чужую жизнь и опалить ее я не могу. И не хочу.
— И что?
— То, что теперь нам следует расстаться.
— Сейчас я нужна тебе?
Данилов промолчал.
— Я буду тебе в тягость, буду обузой?
— Не знаю... — сказал Данилов.
Он и вправду не знал.
— Ты можешь разлюбить меня, я пойму это и уйду Но сейчас хоть на неделю, хоть на день я тебе нужна? Скажи, что есть на самом деле, оставь в стороне все иные соображения и заботы о моей судьбе, я прошу тебя.
— Нужна, — сказал Данилов.
— Я буду с тобой хоть эту неделю, хоть этот день.
— Наташа, я не могу...
— Ты меня ничем не испугал. Я принимаю все твое. Напасти, болезни, погибель — что они мне, если я с тобой и тебе нужна? Если что-то будет мне угрожать, значит, что-то угрожает и тебе. Если ты исчезнешь, уйдешь из моей жизни по своей воле, пусть. Но если ты исчезнешь по чужой воле, ты можешь понять, что будет со мной. Ты уж не исчезай. Я прошу тебя. Если на тебе вина, если ты закабален тяжким обязательством, я возьму на себя твою вину и твои обязательства. Если нужно заплатить жизнью, я заплачу. Я понимаю, ты откажешь мне в этой моей просьбе, но ты не спеши, ты отнесись к ней всерьез. Дай мне хоть часть своей ноши, не объявляя, что это за ноша. Я знаю, что для тебя музыка, я не могу быть с тобой здесь на равных, но я постараюсь, чтобы мой интерес к твоей музыке не стал для тебя обременительным, скучным и пустым. Я сделаю все, чтобы не мешать твоей музыке. Не думай, я не стану лишь тенью и прислугой, ты бы сам заскучал со мной, я ни в чем не отрекусь от себя, но ведь тебе нужна любовь, опора, вот я и буду тебе любовью и опорой.
— Спасибо, Наташа, — сказал Данилов. — Коли так... Но обещать не исчезнуть я не могу...
— Я много наговорила... Но все слова мои — не зря и не попусту. Верь им. А если ты посчитаешь, что я навязываю себя тебе, что со мной тебе не станет легче, прогони меня.
Теперь Данилов был убежден в том, что им с Наташей следует расстаться навсегда. Он обязан был уберечь ее от своей судьбы. Но ни слова Данилов не произнес. А если бы и произнес — разве мог бы он что-либо изменить? Сейчас Наташа была сильнее его.
— Ты хоть сегодня меня не гони, — робко улыбнулась Наташа.
— Сегодня не прогоню, — сказал Данилов.

30

Пришел день выступления.
Наташа отутюжила Данилову фрак и брюки, черную бабочку гладил он сам. Есть Данилов ничего не мог, хотя и был ему предложен горячий завтрак. Выпил лишь кофе.
Звонил Переслегин, нервно спрашивал, получил ли Данилов отгул в театре, явится ли он сегодня к шести в Клуб медицинских работников. Звонил Чудецкий, тоже нервничал, советовал Данилову привести в клуб знакомых, настроенных благожелательно к нему, Данилову, и к музыке, а то вдруг зал окажется пустым. Вчера была суматоха, и сегодня ей предстояло быть. Как и в театре, когда всем кажется, что ничего не готово, еще бы день или два, а теперь все ужасно, и актеры плохи, и декорации вот-вот рассыплются, и провал несомненен. Но суматоха и была Данилову хороша. Надо было действовать, репетировать, нестись куда-то, спорить, ругаться, отчаиваться на мгновения: "Ах, пропади все пропадом!" — и тут же опять играть, играть, чистить ботинки, стричь бороду, звонить знакомым, отговаривать их покупать цветы, "какие еще цветы, обойдетесь порчеными яблоками". Нетерпение жгло Данилова. Он был бодр, энергичен, чувствовал себя хорошо, забыл о болезнях и страхе смерти!
В пять часов Данилов поехал в Клуб медицинских работников. Наташа полагала прийти туда вместе с Екатериной Ивановной после работы. Данилов почувствовал, что голоден, заскочил в чебуречную на Сретенском бульваре. Чебуреки были скверные. Но Данилов понимал, что эти чебуреки и бульон с фрикадельками, как и все сегодняшнее, он запомнит навсегда. В сквере, на тумбе, Данилов оглядел афиши. На Переслегина с Чудецким не хватило бумаги.
"Как бы хлопобуды не отменили концерт! — явилось вдруг Данилову. — Я им тогда покажу!" — грозно пообещал он. Но ехал в клуб в тревоге.
— Не отменили? — не успев поздороваться, спросил у Переслегина и Чудецкого.
— С чего вы вдруг? — удивились те.
— Нет, я так... — сказал Данилов.
Однако он не успокоился. Осмотрел инструмент — целы ли струны. И позже альт не выпускал из рук. Сходил на сцену, все оглядел тщательным образом, словно искал пластиковую бомбу.
Потихоньку стала приходить публика. Лица в фойе поначалу Данилову были незнакомые, видно, медики. Но потом появились и известные личности. Преподаватели консерватории, они хоть и не вели когда-то занятий в классе Данилова, теперь с ним раскланялись. Четыре музыканта с именем. Музыкальные критики. Всех их у дверей встречали Чудецкий с Переслегиным, стало быть, они их и приглашали. Пришел и еще один человек, вызвавший беспокойство композитора и дирижера.
— Вы его не звали? — спросили они у Данилова.
— Нет, — сказал Данилов. — А кто это?
— Зыбалов! — поморщился Переслегин. — Музыкальный критик и фельетонист...
— Ну и чудно, — сказал Данилов.
Крупный мужчина Зыбалов глядел на всех мрачно. "Да он прямо как фея Карабос, — подумал Данилов, — на дне рождения Спящей..." То, что Зыбалов музыкальный критик, Данилов не знал, но он видел этого человека в очереди к хлопобудам. Чудецкий с Переслегиным ждали еще кого-то, но те пока не приходили. Оно и естественно. Самые необходимые люди всегда опаздывают. Или вообще не являются.
Хотя и было глупо, стыдно даже, с альтом в руке стоять в фойе, однако Данилов стоял, пока не пришли его знакомые. Всего человек сорок. Почти все, кто был в последний раз у Муравлевых. И иные. Конечно, пришла Наташа с Екатериной Ивановной, Данилов был в волнении, он не знал, как представлять Наташу приятелям. Однако Екатерина Ивановна очень быстро перезнакомила их с Наташей, и Данилов понял, что о Наташе все уже знали или догадывались. Да и не Наташей с Даниловым все были как будто бы теперь заняты. Среди прочих пришла давняя знакомая Данилова Лена Буранова, концертмейстер из Гнесинского, она и отвлекла внимание. Буранова ждала ребенка, да и не одного, если судить по ее видимому состоянию, а двух. Теперь все принялись придумывать близнецам имена, причем мужские. "Да идите вы! — говорила Буранова. — У меня будет девочка Марьяночка..." Данилова просили играть тише, без страстей, а то вдруг Буранова взволнуется и прямо в зале родит. Одно было хорошо — то, что Данилов играть взялся именно в Клубе медицинских работников. Данилов отшучивался, однако был доволен легкомысленным ходом разговора.
Но вот все, кого Данилов ждал, пришли, он побежал за сцену. Кто-то крикнул ему вдогонку: "Банкет-то где будет?", Данилов обернулся с намерением ответить и увидел входившего в клуб румяного злодея Ростовцева. Данилов ничего не сказал о банкете, ушел.
Люди уже сидели в зале, хотя многие толпились еще возле буфета. Кроме симфонии Переслегина, оркестр должен был исполнить Седьмую Прокофьева. Поначалу Переслегиным хотели закончить концерт, но композитор заявил: "Нет!" По мнению Переслегина, Прокофьев мог спасти репутацию оркестра и после провала его симфонии. "Ну и пусть, — решил Данилов. — Быстрее отыграю. И ладно".
Объявили симфонию. Данилов вышел в тишину. Как он играл и что он чувствовал, позже вспоминал он странным образом. Какими-то отрывками, видениями и взблесками. А ведь он привык к сцене, выступал в залах куда более вместительных, чем этот, аккомпанировал певцам театра в составе ансамблей или просто играл в секстете, но тогда он выходил на сцену спокойный, видел и ощущал все, что было вокруг, — каждую пылинку на досках пола, каждый вздох, каждый кашель в зале. Здесь же он был словно замкнут в себе, он сам себя не слышал. То есть слышал, но так, как слышит себя человек, торопящийся сказать, выкрикнуть людям что-то важное, необходимое, разве существенно для него сейчас — красиво ли он произносит звуки, все ли его слова правильны? Данилов и не думал теперь выйти из состояния, в каком оказался, и оценить свой звук как бы со стороны, он просто звучал, и все. Данилов, похоже, не только в Клубе медицинских работников был сейчас, он был везде. А время замерло. Всюду замерло. Но не в музыке. Там оно текло — и быстро, и медленно, и рвалось, и перекатывалось по камням, в отчаянной усталости. Снова альт Данилова, как и Данилов, находился в борьбе, в любви, в сладком разрыве, в мучительном согласии со звуками оркестра. Он и сам был как оркестр и не желал смириться с металлической поступью труб и ударных, наступавших на него то в марше, то в каком-то визгливом зверином танце, и, заглушенный, исковерканный было ими, возникал вновь и жил, звучал, как жил и звучал прежде. А потом, оказавшись вдруг в нечаянных вихрях скерцо, бросался за сверкающим полетом скрипок, исчезал в их звуках, словно бы купаясь в них, озорником выскакивал вперед, сам манил скрипки куда-то, и тут все стихало, и только альт Данилова, только сам Данилов утончившимся и потеплевшим звуком то ли печалился, то ли радовался в долгожданном покое и сосредоточенности. Но то были короткие мгновения. И снова толпа. Земля, вселенная захватывали Данилова, и ему было хорошо и горько и хотелось плакать. И при всем при этом всегда валторна и кларнет — прошлое и второе Я — существовали рядом с альтом Данилова, валторна порой грустила, вздрагивала как-то или что-то предсказывала, а порой звучала светло, будто исчезнувшая свежесть юных лет, кларнет был нервен, вцеплялся в мелодию альта, рвал ее, грозил и мучился, и скрипом тяжелой черной двери, впускающей страшного гостя, кларнета опекал контрабас. А то вдруг валторна изменяла самой себе, на мгновения приближалась голосом к деревянным духовым, становилась будто кларнетом, и альт Данилова затихал в растерянности. Потом он, подавленный памятью и тем, что было в нем, но чему он не мог или не желал дать свободу, выслушивая ехидные голоса, в тягостных напряжениях как бы приходил в себя, снова к нему возвращалась ярость, жажда любви и жажда жизни, и какой бы скрежет, какие бы обвалы гибельных звуков, какие бы механические силы ни обрушивались на него, он пробивался сквозь них, летел, несся дальше, иногда суетливо, в лихорадочном движении оркестра, иногда будто сам по себе, и опять ненавидел, и опять страдал, и опять любил, движение все убыстрялось, становилось мощным, яростным, ему предстояло быть вечным, но тут — все. Ноты Переслегина кончились, смычок замер и отошел от струн.
Все стихло. И навсегда.
Потом все ожило. Публика аплодировала шумно, благожелательно. Даже цветы бросали на сцену. Данилов раскланивался, дирижер Чудецкий улыбался, пожимал Данилову руку, показывал публике на Данилова: мол, он виноват. Данилов, в свою очередь, показывал на Чудецкого, на валторниста, на кларнетиста, на оркестр. Отыскали автора, привели. И ему хлопали.
— Неужели все? — спросил Данилов Переслегина.
— Но ведь, Владимир Алексеевич, — как бы извиняясь, сказал Переслегин, — звучало сорок четыре минуты. Куда уж больше!
— Нет, я не про это. Звук у нас как-то обрывается на лету...
— Он не обрывается, — горячо сказал Переслегин. — В том-то и дело. Он не обрывается и не замирает, он должен звучать дальше, вы разве не чувствуете?
— Вы так считаете? — задумался Данилов.
Со сцены следовало уходить. Публика из задних рядов потекла в фойе и к буфету. Пошли и оркестранты. В комнате за сценой Переслегин обнял Данилова, тут же отпрянул от него, сказал серьезно:
— А ведь вы сыграли большее, нежели то, что я написал... Ведь что-то мощное вышло! Ужасное, гордое, высокое...
— Как же я мог сыграть большее, чем у вас есть? — удивился Данилов. — И играл не я, а оркестр, я солировал...
— Вы не спорьте со мной, — сказал Переслегин. — Я все слышал, хоть и дрожал в уголке... На репетициях у вас не так выходило... ну, впрочем, это и понятно...
Данилов в сомнении и так, чтобы другие не видели, посмотрел на браслет. Нет, он был на сцене вполне человеком. К ним подошел большой музыкант, поздравил и заявил Переслегину:
— Вы, сударь, этак всю музыку перевернете...
— Да что вы! — чуть ли не взвился Переслегин. — Отчего же! У меня самая что ни на есть традиционная музыка... Ну отразились какие-то современные ритмы и голоса, вот и все...
— Нет, сударь, — покачал головой большой музыкант, — это вам так кажется. — Тут он поклонился Данилову: — И к вашей игре, молодой человек, надо привыкнуть.
Он сослался на то, что его в фойе ждет дама, и ушел.
— Ну да, привыкнуть! — произнес расстроенно Переслегин. — Вежливые слова.
Забежал Чудецкий, спросил, откуда Данилов с Переслегиным будут слушать Прокофьева. Данилов сказал, что из зала. Однако чувствовал, что ничто уже не сможет слушать сегодня, он с удовольствием отправился бы домой, но нехорошо было бы перед оркестрантами. Он их полюбил. Дождался третьего звонка и тихонько прошел в зал. Альт оставил за сценой, теперь-то было можно, теперь-то что! Сидел в зале на жестком стуле и приходил в себя. Будто возвращался откуда-то из недр или из высей. Уже не ощущал усталости, а возбуждался все более и более и, хотя чувствовал, что сыграл хорошо, теперь желал исполнить симфонию Переслегина снова, тут же бы и исполнил, если б была возможность. Да и не один бы раз, а много раз, пока не утолил бы жажду и не успокоился. Он стал напевать свою партию. На него зашикали в темноте. "Извините", — пробормотал Данилов, очнувшись. Оркестр уже играл Прокофьева. Данилов пытался слушать приятных ему молодых людей, да и Прокофьева он любил, но ничего не смог с собой поделать. "Если бы меня сейчас снова выпустили на сцену!" — страдал Данилов. А тут уж и Прокофьев кончился. Данилов побежал за сцену, поздравлял артистов оркестра и Чудецкого, но слова путного не мог найти. Так, бормотал что-то радостное. Впрочем, никто, казалось, путных слов и не ждал. Чувства были нужны, и все. А чувства у Данилова были.
Потом все стали гадать: а не поехать ли теперь куда-нибудь, да и всем вместе. Но куда? И столько в оркестре было народу, и столько знакомых ждало в фойе, что в конце концов стали расходиться компаниями. Данилов искал Переслегина, однако тот исчез. Или забился куда-нибудь в угол. В фойе стояли приятели Данилова, они опять принялись говорить ему, как он был хорош на сцене с инструментом и с бабочкой, хоть пиши с него предметную картину. Муравлев все же упрекнул Данилова в недостаточной силе страстей — Буранова хоть и была взволнована его игрой, однако не родила.
— А где Буранова? — спохватился Данилов.
Буранову уже отправили домой в автомобиле.
— Ну так как, к нам, что ли? — спросил Муравлев, потирая руки. — Жена там кое-что приготовила...
— А может, к Володе? И у Володи есть чем угостить... — робко произнесла Наташа, но тут же как бы испуганно посмотрела на Данилова.
— Действительно, а давайте ко мне! — сказал Данилов.
Чтобы не обижать жену Муравлева, пошли на компромисс. Муравлев был послан за угощениями и сластями домой. "Рюкзак возьми, рюкзак!" — молила жена его Тамара, а вся компания на трамваях покатила к Данилову. Сидели за полночь, Данилов был в возбуждении, все вскакивал, бегал на кухню, носил какие-то стаканы, какие-то салаты на тарелках, что-то говорил кому-то, мне в частности, и сам слушал всякие слова. Сказаны ему были и слова серьезные — о музыке, о его игре, и, хотя в компании все были слушателями-дилетантами, Данилову эти слова показались справедливыми и точными. "Нет, Данилов, ты сделал важный шаг, важный..." — повторяла Костюрина. "А мне иногда было просто ужасно, — тихо говорила Муравлева, — и за тебя, и вообще..." А потом сразу возбужденность Данилова спала, он почувствовал, что сейчас же заснет. Сквозь дрему Данилов слышал чьи-то споры, чей-то смех, стеклянные и металлические звуки посуды, журчанье дамских бесед, милый голос Наташи. Ах, как хорошо ему было! Данилов открыл глаза. Екатерина Ивановна танцевала с Еремченко, снег летел за окнами, Муравлев, размахивая руками, что-то доказывал Костюриной. А рядом стоял Ростовцев. "Откуда он здесь? — удивился Данилов. — Зачем?" Но тут же Данилов заснул. И когда заснул, увидел, как выходит он на сцену Клуба медицинских работников И услышал свой альт.

31

Утром снег растаял.
Данилов, зевая, стоял у окна, потягивался.
В квартире его было чисто, стол сдвинут и поставлен на место, посуда вымыта. Будто и не сидели у Данилова всю ночь гости. Лишь в глиняном горшке на окне в черноземе остался пепел. Видимо, в споре Муравлев тыкал сигаретой в кактус.
Не было и Наташи. Данилов позвонил ей, но, наверное, Наташа уже ушла в свои лаборатории.
Да и играл ли он вчера в Клубе медицинских работников? Естественно, играл. И в клубе, и по дороге домой, и во сне. Вот и цветы, нарциссы и лилии, стояли в хрустале. Были вечером в руках у Данилова и розы, но он их сразу же раздал дамам.
Данилов спустился на лифте к синим почтовым ящикам, взял газеты. В Анголе бились повстанцы, Карпов мучил Полугаевского, Мальцев по системе "гол плюс пас" набрал двадцать семь очков и вышел на четвертое место. Просмотрев газеты, Данилов несколько опечалился. Ничего он как будто бы и не ждал от газет, однако выходило, что ждал. Ну ладно "Спорт", там и Мальцеву дали мало строк, но вот "Культура"-то или "Московская правда" могли ведь уделить симфонии Переслегина и ее исполнителям хоть абзац. Хоть строчку в "Новостях культурной жизни". А не уделили. "Чем я занимаюсь! — возмутился Данилов. — И о знаменитостях-то газеты сообщают не сразу, а тут искать про себя, да еще и на следующий день!.." Да и подумаешь, какое событие произошло вчера в Клубе медиков! Дрянь, стало быть, а не событие, если Клавдия не сочла нужным явиться в клуб. Данилов вспомнил, как Клавдия рвалась к синему быку. И нечего искать в газетах... Внизу на улицах неслись машины, торопились люди, тащили сумки и портфели, ветры мели желтый коммунальный песок по скользким тротуарам, подталкивали озабоченных граждан — к работам, к службам, к занятиям. Что изменила в судьбах, в душах этих людей музыка Данилова, что она вообще могла изменить? Видимо, ничего... Данилов был утомлен и пуст душой. Музыка стала противна Данилову.
В стеганом халате Данилов сидел на диване. Исходил озябшей душой. И музыка ему была не нужна, и сам себе он не был нужен. Никто не был ему нужен.
Зазвонил телефон.
— Здравствуй, Володя, — сказал Земский, — был, был я вчера на твоем выступлении!
— Вот как...
— Взял бюллетень и сходил.
— А была ли нужда, Николай Борисович? Музыка Переслегина находится в полном противоречии с вашей.
— А я любопытный. И потом, ведь я пока терпим к иным направлениям. Пусть себе дудят. А ты сыграл сильно, вот что я тебе хочу сказать.
— Спасибо, Николай Борисович.
— Сильно и дерзко. Будто спорил с кем-то. Не со мной?
— Нет, Николай Борисович, я не спорил с вами. Просто играл, и все. Как мог...
— Теперь ты должен играть не как можешь, а как не можешь. В крайнем случае ты ведь все равно сыграешь как можешь. Ты понял меня?
— Я понял, Николай Борисович.
— Играй, играй, иди дальше... Будешь большим артистом, — сказал Земский. — А потом дойдешь до черты. Спросишь: "А дальше куда?.." И некуда дальше. Шагнешь в невозможное, а из невозможного-то прибредешь к тишизму... Вот ведь как... Я тебя не пугаю, не расстраиваю, я без зла... Кстати, много ли гармонии было во вчерашней музыке? Играл ты блестяще, но гармония-то где?
— Я стремился к гармонии.
— Ну и что? — сказал Земский.
— А ваши теории и мечты, Николай Борисович, разве не поиски гармонии, пусть и своеобразной?
— Володя, — вздохнул Земский, — юн ты еще и свеж... Много тебе еще придется по мукам ходить...
На этом Николай Борисович закончил разговор.
Звонок Земского взбодрил Данилова. "Хоть одного-то, но задела наша музыка! Так он и сказал, — вспоминал Данилов, — играл ты сильно..." А ведь Земский — ценитель строгий! Данилов даже встал, в возбуждении ходил по комнате, полы его стеганого халата разлетались. Теперь он мечтал о новых звонках, в особенности надеялся услышать Переслегина и Чудецкого. "Нет, — говорил себе Данилов, — все же я молодец! Пусть в мире ничего не изменилось. Оно и не могло измениться! Но вдруг что-то изменилось во мне? В музыканте Данилове? Я играл так, как не играл раньше. И на простом альте. Отчего же мне хоть сегодня не быть довольным собой?"
"А что же Наташа мне даже и записки не оставила?" — подумал Данилов. Теперь он досадовал на то, что Наташа уехала вместе с гостями. Данилов понимал, что так оно, наверное, и к лучшему, что Наташа справедливо полагает жить и сама по себе, а не только при нем, еще Александр Сергеевич говорил, — правда, французскими словами, — что в женщине нет ничего пошлее терпения и самоотречения, и Данилов с Александром Сергеевичем поспорил бы лишь по поводу резкости суждения. Но сейчас Данилов почувствовал себя чуть ли не обиженным. Отчего же в сию минуту Наташи не было рядом?
Зазвонил телефон:
— Здравствуйте, это Валентин Сергеевич.
— Какой Валентин Сергеевич? — спросил Данилов и тут же понял, что растерянностью выдает свою слабость.
— Вот вы и сообразили, какой именно.
— Здравствуйте, — сказал Данилов. — Чем обязан?
— Именно мне вы ничем не обязаны... Так, если одной мелочью... Да что о ней говорить... И сейчас-то я вам звоню вовсе не по Делу... Дело-то у вас впереди... Ох, и большое!.. Я так... И для собственного успокоения. И для того, чтобы вас из некоего пагубного заблуждения вывести... Мне бы и звонить не следовало, настолько это разговор частный, я и нагоняй, возможно, получу, но вот уж не утерпел...
— Говорите, — сказал Данилов.
— Ведь вы теперь торжествуете...
— С чего бы?
— Торжествуете! Этак сыграли! И потому еще торжествуете, что вам кажется, будто вы сыграли вчера как обычный житель Земли. Будто вы не воспользовались никакими нашими возможностями. Действительно, вы пластинку браслета не сдвигали. Ну и что? Что изменилось-то? Ведь вы сами должны понять — вы весь были вчера в музыке! Весь Данилов! И тот, что существует на Земле как бы человеком, и тот, что является демоном на договоре. Вся ваша натура вчера звучала, и с историей своей, и с опытом житейским. Где уж тут на равных-то!
— У вас все? — спросил Данилов.
— Конечно, я личность мелкая... — захихикал Валентин Сергеевич, — да и не мое это дело соваться в вашу музыку... Но вот не утерпел... Слова мои вы можете посчитать пустыми: мол, он из неприязни или от зависти...
— Вы бы лучше инструмент вернули, — сказал Данилов.
— Какой инструмент?
— Ворованный. Альбани.
— Какой Альбани! Нет у нас никаких Альбани! — взвизгнул Валентин Сергеевич. — В милицию обращайтесь! В милицию! Какие еще Альбани!
И неожиданный, чуть ли не базарный визг Валентина Сергеевича сменился короткими гудками с неким присвистом.
Все возвращалось. Стало быть, никуда не исчезал старательный порученец Валентин Сергеевич, доставивший Данилову лаковую повестку с багровыми знаками. Стало быть, лишь на короткий срок, неизвестно с какими целями, оставили его, Данилова, в покое, а теперь напомнили ему о том, кто он есть и что его ждет. Отчаяние забрало Данилова. Как все некстати, сокрушался он. Впрочем, а когда было бы это кстати? Но теперь-то Данилову казалось, что месяца два назад он бы легче перенес назначение ему времени "Ч". Да что говорить...
Все же вскоре Данилов стал уговаривать себя не хныкать и не отчаиваться, а жить дальше хоть час, хоть день, вдруг все и обойдется. Ему теперь казалось, что Валентин Сергеевич не слишком нахально или даже не слишком уверенно вел себя, раз обратился к нему не особенным и не ярким способом, а с помощью городской телефонной сети. Конечно, это не имело никакого значения, но Данилов все же пытался отыскать в самом факте именно звонка некий смысл. "А может, это и в самом деле, — думал Данилов, — частный звонок? Не утерпел Валентин Сергеевич, вот и выговорился". Как бы то ни было, но Валентин Сергеевич, эта тварь мелкая, был приставлен именно к нему.
"Но что он лезет ко мне с музыкой? — обиделся вдруг на Валентина Сергеевича Данилов. — Какое его собачье дело!" Мысли о времени "Ч" сразу рассеялись. Данилова стали мучить сомнения: а вдруг Валентин Сергеевич прав? Вдруг и верно, вопреки своим упованиям и постановлениям, он, Данилов, оказался в музыке с людьми не на равных?
Однако, поразмыслив, Данилов склонился к тому, что прежней договоренности с самим собой он вчера не нарушил. Да, наверное, его способности, его нынешнее умение и понимание музыки были в явной связи с его жизнью, его судьбой, с тем, что он перечувствовал, что открыл для себя и в себе. Но ведь и у любого земного любителя или профессионала существует подобная связь. К тому же на свете встречались люди с куда более сложной судьбой. С куда более богатыми возможностями, нежели были у Данилова. Тут они могли дать ему сто очков вперед. А если разобраться всерьез, музыкальные способности, какие Данилов получил при рождении, совсем не сделали его на Земле вундеркиндом. Предки Данилова по отцовской линии к музыке относились без интереса. Уж если и оказался младенец Данилов при слухе, то из-за матери. Женщины земной. И позже, на Земле, он сам, без помощи всяких чужих сил, воспитывал в себе музыканта. Тут Валентин Сергеевич может и помолчать. С людьми Данилов в музыке не шутил и своей вчерашней игрой не ввел их в заблуждение. Значит, занятия музыкой ему не стоит бросать. Вот про Альбани он, наверное, зря вспомнил в разговоре с Валентином Сергеевичем. Требовать у жулика ворованный инструмент было делом пустым и жалким. Но, может, и вправду не было у Валентина Сергеевича Альбани, а следовало напомнить об инструменте милиции? Да что напоминать! Ведь на днях Данилова вызывали в милицию к старшему лейтенанту Несынову, а он не пошел. Сегодня же надо было идти!
Однако Данилов не пошел в милицию.
Все ему стало безразлично. От всего хотелось отдохнуть. От музыки — в первую очередь. Пошла бы она куда подальше! О звуках, об инструменте, о нотах, о необходимости сидения в яме Данилов думал с остервенением. Бросить сейчас бы все и удалиться куда-нибудь в охотничью избушку в Туруханской тайге или в саклю в горах Дагестана, и чтобы вокруг все было завалено снегом, и бил в крохотное оконце ветер, и выли волки, а он, Данилов, лежал бы один и пальцами бы не шевелил. Год лежал бы или два, а что потом бы стал делать, даже об этом и не думал бы. При этом Данилов не отрицал возможность присутствия рядом с ним в сакле Наташи. Но никаких особенных видений, связанных с Наташей, у Данилова не возникало. Наташа могла лишь молча сидеть возле него, и все. Возможно, потом Данилов и не вернулся бы к музыке, а начал бы новую жизнь, какую — неизвестно. Уж там бы, в сакле или в охотничьей избе, впал бы он в некие тихие раздумья, а может быть, даже и в философское состояние, пока ему, Данилову, чуждое, и многое понял бы. И уж наверное, с белых вершин тишины и покоя, вся его нынешняя жизнь, и музыка естественно, показались бы такой мелкой суетой, такой секундной бессмысленностью, что Данилов захотел бы закрыть глаза. Да что с тех вершин! Данилов и теперь ощущал эту суету и бессмысленность. Надо же, возрадовался! В свои-то тридцать пять лет — вылез на сцену солистом, сыграл, пусть и неплохо, ну и что? Дальше-то что? Дальше? Впрочем, какой смысл было думать о будущем, коли позвонил Валентин Сергеевич.
Данилов сидел разбитый. Мучением было теперь для него думать-то о том, что он когда-либо опять возьмет инструмент в руки. Однако взял альт и отправился в театр. Отыграл и дневной и вечерний спектакли. Когда играл, уже и не вспомнил об утренних грезах относительно сакли и туруханской избы.
Коллеги Данилова не говорили о вчерашнем концерте. Да и откуда они могли знать о событиях культурной жизни медицинских работников! Впрочем, виолончелист Туруканов в последнем антракте поинтересовался, хорошо ли платят медики, и был чуть ли не расстроен, узнав, что Данилов, как и оркестранты, играл задаром.
— Ну, Данилов, — покачал головой Туруканов, — вы же не мальчик...
— Не мальчик, — согласился Данилов.
— Ну вот, — добавил Туруканов, — а эти доктора, особенно зубные, деньги вилами гребут...
После спектакля Данилов запер инструмент в несгораемом шкафу, дома Данилову альт не был нужен.

12

12
Top Mail.ru